Хлыст
Шрифт:
Надстраивая конструкцию еще на один этаж, Лотман утверждает, что литература в России очень рано заняла место высшего духовного авторитета. Поэт в России больше чем поэт; и текст — больше чем текст, и читатель — больше чем читатель.
Традиционное место церкви как хранителя истины заняла в русской культуре второй половины 18-го века литература. […] Здесь сказалась традиция особого отношения к слову, характерная для русской культуры […] От читателя требовалось не только прочтение текста, но претворение его в поступок, систему действий [540] .
540
Лотман. Архаисты-просветители, 362.
Итак, Просвещение идет к природе по-разному: на Западе в мыслях, в России на деле. Система бинарных оппозиций, которая стоит за мыслью исследователя, вполне прозрачна: Россия-Запад; поступок-слово;
541
Там же, 357.
С русской точки зрения все выглядело иначе. Уже было сказано, что усвоение идей Просвещения сопровождалось их трансформацией. Из этого вытекало естественное представление, что истинные, «правильные» идеи Просвещения воплощены в их русском варианте, французские же искажены. […] Естественное стало отождествляться с национальным. В русском крестьянине, «мужике» увидели «человека природы», в русском языке — естественный язык, созданный самой натурой. […] Русская культура осмыслялась как близкая к природному началу человечества [542] .
542
Там же, 364.
Антропологическая сущность человека сужается до частных его определений, этнических и классовых. ‘Природа’, как главная ценность Просвещения, оказывается эвфемизмом для ‘народа’ и ‘мужика’, а затем подвергается своего рода национализации. Ценностный комплекс истина-природа-народ противопоставляется лжи-культуре-интеллигенции, как русское — нерусскому. Возврат к природе реализуется как хождение в народ, культурное опрощение и, наконец, почвенный национализм. Просвещение на своей периферии по Лотману, в своей диалектике по Адорно, переворачивается: идеалы гуманизма, терпимости и рациональности трансформируются в национализм и антиинтеллектуализм. Таковы, по точной формуле Лотмана, «архаисты-просветители» начала 19 века. Но таковы же и многие другие.
В известной статье 1964 года Лотман и Минц прослеживали развитие темы «человека природы» в русской литературе. Любопытно следить в ретроспективе, от 1986 к 1964, как менялась риторика и какой стабильной оставалась базовая интуиция. В самом деле, оба анализа стимулировались одним и тем же интуитивно понимаемым представлением о природе, народе и поэте. Представление это, в статье 1986 года развертывавшееся на примере Шишкова и его круга, в статье 1964 года иллюстрируется на материале цыганской темы. Искомое единение природы и народа прослежено в разного рода «номадах» — цыганах Пушкина, казаках Гоголя, цыганках Блока, босяках Горького. Любимые идеи любимых писателей описываются до странности одинаково. Сравните о Пушкине:
Народ в Цыганах — не безликая масса, а общество людей, полных жизни […] При таком наполнении самого понятия «народ» цыгане становятся не этнографической экзотикой, а наиболее полным выражением самой сущности народа. […] Существенно […] отношение героя к народу, понимание природы человека и природы народа.
О Гоголе:
Само понимание «цыганской» темы было связано с возникновением интереса к народу […] Подлинный народ в своих высших потенциях — «племя поющее и пляшущее». […] По сути дела и казаки в «Тарасе Бульбе» — номады.
О Горьком:
демократическая традиция, вплоть до молодого Горького, связывала положительные образы цыган с патриархальным идеалом.
И о Блоке:
Одним из центральных представлений русского демократизма XIX в., воспринятых А. Блоком […], было представление о «прекрасном человеке», от природы могучем и достойном счастья […] Эти настроения впервые особенно ярко отразились в статьях 1906 г. […] где последовательно проводится мысль о первобытной, патриархальной жизни народа как о единственно настоящей, подлинной ценности. Жизнь эта неотделима от природы [543] .
543
Ю. М. Лотман, З. Г. Минц. Человек природы в русской литературе XIX века и «цыганская тема» у Блока — в кн.: Лотман. Избранные статьи, 3, 253–255, 256, 273, 274–277.
Почему именно цыгане воплощают в себе добродетели Просвещения? Жизнь цыган, как она виделась русским литераторам, была дикой и необузданной или же артистичной и продажной — и в любом случае менее всего естественной и гармоничной. Вслед за Пушкиным, поэты показывали в цыганах возможность другой жизни, конструировали экзотический идеал, вся суть которого в полной отделенности от читателя; вместо цыган можно было писать о чеченцах, скифах или шаманах. Когда Блок писал, а Лотман и Минц цитировали: «Где-то в тайгах и болотах живут настоящие люди, с человеческим удивлением на лицах, не дикари и не любопытные этнографы, а самые настоящие люди. Верно, это — самые лучшие люди» [544] , — речь шла, конечно же, не о цыганах. На деле, Блок пересказывал историю любовного свидания своего приятеля, ссыльного социалиста, с сибирской шаманкой. Лотман и Минц чувствуют проблему, но справляются известными уже средствами:
544
Блок. Собрание сочинений, 5, 94.
цыганское в поэзии Блока не противостоит русскому национальному характеру, а сливается с ним. […] Цыганская тема для Блока 1906–1908 гг. связывается с интересом именно к «естественной» жизни патриархального народа […] Фаина — русская раскольница — одновременно и «цыганка» […] Так идеал, уходящий корнями в […] патриархальную древность, оказывается связанным с будущим России [545] .
Действительно, идеал должен уходить корнями в прекрасное прошлое и питать мечты о светлом будущем; но в то же время, идеал архаиста-просветителя должен быть национальным. Он должен показать возможность другой жизни среди своего народа; предпочтительнее же всего полагать, что часть народа уже живет другой и подлинной жизнью. Вот почему Фаина как раскольница гораздо содержательнее, чем Фаина как цыганка. Как миф и метафора, цыгане для Блока были недостаточны именно потому, что они не русские. Как раз в статьях 1906–1908 гг. и в Песне судьбы Блок увлеченно работает с важнейшим для него источником надежд и тропов — с русскими сектантами. «Русская литература 18-го и 19-го века ощупью тянется по темному стволу сектантских чаяний», — формулировал Блок [546] . И правда, сектантская тема укоренена в литературе русского народничества куда глубже, чем цыганская. Уже деды Блока и Белого удовлетворяли свою потребность в «настоящих людях», читая и мечтая о народных сектах. Верно и остро описав феноменологию блоковского чувства, Лотман и Минц не узнали того символа, на котором остановился поэт. Пользуясь своим правом читателя, они подменили мифологизированных сектантов Блока его же мифологизированными цыганами. Такая репрессия темы не уникальна; она кажется более странной в свете того интереса, который Лотман проявлял к социальному христианству в других исследованиях [547] . Чтение Лотмана и Минц вытесняло национализм Блока, подменяя его просветительскими идеями, поэту скорее враждебными. Литературные цыгане вненациональны; космополитами кажутся и их любители. Акцент на цыганской теме редуцировал идеи Блока к анархизму пушкинского Алеко. На деле этот страстный искатель подлинности, крушивший гуманизм, поддержавший насилие, веривший в революцию как торжество национального духа, был близок скорее к европейскому фашизму.
545
Лотман, Минц. Человек природы, 276–277. В более поздней работе З. Г. Минц со ссылкой на Песню судьбы утверждала, что Блок, «в отличие от […] большинства символистов, постепенно сосредоточился не на сектантстве, а на старообрядчестве». Она видела в этом влияние Ремизова, но аргументация осталась неразвернутой (З. Г. Минц. Вступительная статья к: Переписка с А. М. Ремизовым — Литературное наследство, 92, кн. 2, 64). Развитие идей Блока, противоречивые тексты Ремизова на сектантские темы, совместные поездки Блока и Ремизова к сектантам рассматриваются ниже, в частях 4 и 8.
546
Блок. Собрание сочинений, 5, 94.
547
См. в частности фрагмент об Александре Иванове в: Лотман. Истоки «толстовского» направления в русской литературе 1830-х годов — в его: Избранные статьи, 3, 79 и далее.
Люди Серебряного века осознавали себя прямыми продолжателями века Золотого, пропуская затерявшееся между ними столетие. Тем важнее историку видеть революционные различия между этими эпохами. Их конструкции так же различались между собой, как славянские фантазии храма Спаса на крови, на месте нового жертвоприношения, отличались от классического Петербурга, великого памятника Просвещению; или как храм Христа Спасителя в Москве, жертва победивших большевиков, отличался от его эйкуменического проекта 1820-х годов, жертвы зарождавшегося национализма.