Хогарт
Шрифт:
Сам же Том — при всей мелодраматичности позы — живой, страдающий, внушающий ужас человек. В отличие от своей предшественницы Мэри Хэкэбаут, до самой смерти сохранившей облик юной простушки, Рэйкуэлл не властен над временем. Оно наложило на его лицо тени бессмысленно прожитых лет — это виртуозно удалось Хогарту. Именно то, что принято называть «следами губительных страстей», читается на физиономии Тома, некогда такой свежей и не отягченной мыслями. И рядом с этим лицом другие выглядят наивными масками единственного чувства — радости, алчности или тоски. Зато как много тонких наблюдений в картине — они вспыхивают в жестах и позах игроков, в судорожных движениях сведенных жадностью пальцев, но все это дробно, нестройно и опять — в который уже раз! — слишком, слишком нравоучительно.
Не новость, что художника
Опять декорацией хогартовской трагикомедии становится Флит, столь памятный ему по процессу Бембриджа, по первым впечатлениям от лондонских тюрем, по первой встрече с настоящей бедой и несправедливостью.
Теперь уже Флит — декорация седьмого акта долженствующего стать кульминационным. Во всяком случае, ни в одной из предшествующих картин не царила столь непобедимая безысходность. Все кончено. Мальчишка рассыльный требует деньги за принесенное пиво, тюремщик — возмещения судебных расходов. На столе письмо от издателя, что пьеса Тома — оказывается, он пробовал писать пьесы (впрочем, это принято было в свете)! — прочитана и отвергнута. Пылятся в углах наивные приборы для добывания «философского камня», на пологе кровати — пара крыльев: то ли символ мечты о свободе, то ли примитивный прибор для побега, не принесший успеха. Вездесущая мученица Сара Янг бьется в судорогах, дитя рыдает у ее ног, а уродливая и брызжущая яростью жена узника (уже совсем не похожая на поразительное создание хогартовской кисти в сцене венчания) изрыгает проклятия и размахивает кулаками.
Все это напоминает то шумное смятение, которое царит на сцене, когда опаздывают опустить занавес. Слова пьесы произнесены, и актеры по инерции, но с возрастающей ажитацией доигрывают и додумывают свои пылкие и немудреные роли.
Но нет! Возмездие еще не совершилось, праведный гнев Хогарта не исчерпал себя. Он пишет восьмую картину, бросая беспутного Рэйкуэлла в дом умалишенных — знаменитый лондонский Вифлеемский госпиталь на Ламбет-роуд, в просторечии именуемый бедламом.
Персонажи этого страшного мира написаны с такой точностью, что она одна — эта точность — придает картине силу, выходящую уже за пределы искусства. Все, что мерещилось прежде в самых фантасмагорических образах Хогарта, обрело плоть и жизнь, но жизнь мучительно двойственную, совсем разную для тех, кто ее наблюдает и кто ею живет.
Нередкое у Хогарта отсутствие связи между персонажами оборачивается здесь неожиданно впечатляющей стороной: ни один из безумцев не видит, не чувствует присутствия другого, он совершенно одинок, или же его окружают невидимые никому, кроме него, тени, созданные его потрясенной фантазией.
Скорчившийся на соломе фанатик, с судорожной, почти физической страстью молящийся на деревянный крест, украсил свою келью-тюрьму лубочными изображениями святых. Фигура его — а особенно лицо — неожиданным образом напоминает лицо святого Иеронима с неоконченной картины Леонардо (быть может, какой-нибудь из виндзорских рисунков великого итальянца дал толчок воображению Хогарта?). А дальше — лунатик, что-то рисующий на стене, безумец в соломенной короне — кого только нет среди этих людей, заточенных в болезнь куда прочнее, чем в стены лечебницы!
И тут же — естественно, на авансцене — растерзанный, почти голый, с позорно выбритой головой, с закованными ногами, смеющийся и плачущий, потерявший рассудок Том. И рядом с ним, свидетельствуя великое торжество добродетельной и неколебимой преданности, простодушная и верная Сара Янг, святая женщина,
Все это выглядело жутко — ведь никто еще не писал дома умалишенных. Но самое, наверное, чудовищное и дышащее вполне свифтовским сарказмом — это присутствие в обители мук и кошмаров двух вполне респектабельных, душистых и кокетливых дам. Они отнюдь не безумны, о нет! Они пришли сюда из любопытства, это зрелище так забавно и так щекочет нервы, правда, запах здесь ужасный, и кто знает этих сумасшедших, — вдруг они поступят как-нибудь уж очень неожиданно, — но зато сколько смешного, люди в таких позах, некоторые почти раздеты — восхитительно, очень любопытно!..
В этой картине Хогарт впервые позволил себе очень нехорошо посмеяться над двумя — пока еще только двумя — милыми молодыми леди.
Так кончается история Томаса Рэйкуэлла, эсквайра. И хотя к этому времени в жизни Хогарта происходят события, заслуживающие самого серьезного внимания, следует, прежде чем к этим событиям обратиться, рассказать до конца, что сталось с историей негодяя Тома.
Картины надо было спешно переводить в гравюры, — Подписчики ждали. На этот раз Хогарт решился взять себе помощника, некоего резчика по имени Луи Скотэн. То был француз, недавно появившийся в Лондоне, племянник и ученик известного в Париже гравера. Скотэн считался отличным мастером, но настоящего художественного таланта у него не было.
И тут Хогарт допустил поразительное легкомыслие. Он позволил резчику перевернуть изображение при гравировке, так что все переместилось слева направо. Кое-что было затем исправлено, а другие вещи так и остались зеркально обращенными, что сильно им повредило, так как всем отлично известно, что восприятие заметно меняется, если мы разглядываем картину в зеркало.
Но и это еще полбеды. Куда досаднее, что в гравюрах просто пропала, исчезла, будто ее и не было никогда, тонкость характеров, и так не всегда украшавших полотна «Карьеры распутника». Горбунья-невеста превратилась в омерзительную смешную карлицу, лишенную начисто напряженной и трагической душевной жизни. Вообще все внешнее грубо-комическое оказалось бесцеремонно утрированным, и всякий второстепенный вздор полез наружу.
Правда, тут уже приходится удивляться самому мистеру Хогарту. Ничтоже сумняшеся, он наполняет и без того не слишком лаконичные композиции новыми, отсутствовавшими в картинах подробностями, превращая гравюру уж просто в какой-то памфлет, который надо читать с лупой в руках. Чего стоит хотя бы метаморфоза, происшедшая с картиной «Его лэве», где и так был преизбыток персонажей и явно недоставало логической связи между ними.
Уже в картине были намеки на вражду знаменитого Генделя [11] с итальянской оперной труппой под руководством Порпоры (что можно было заключить из нотной тетради, где значились в числе исполнителей певцы и Генделя, и его противника). В гравюре же из-за плеча музыканта падает на пол длиннейшая бумажная лента с бесконечной надписью, полной запутанных и забавных для той поры сопоставлений имен, названий и прочего, что давно уже утратило интерес. Словом, музыкант превратился в некую курьезную фигуру, заставляющую вспомнить и Генделя, и Порпору, и знаменитого певца-кастрата Фаринелли. Не много ли? А если прибавить к этому, что каждая гравюра получила пространную и нравоучительную стихотворную подпись, то уж совсем становится скучно.
11
Существует также мнение, что музыкант у клавесина — сам Гендель.
Смешно было бы упрекать Хогарта за то, что он следовал вкусам своего века, но нельзя не пожалеть, что он так много растерял, переводя живопись в гравюры, доверив к тому же дело человеку не вполне достойному.
В «Карьере распутника» — масса противоречий. Талант Хогарта в иных картинах меркнет, в иных блистает; придет время, и художник многому научится на уроках этой серии. Но далеко не сразу, поскольку поначалу казалось, что она вышла отлично. Для этого были все основания — ведь успех «Карьеры распутника» мало уступал успеху Мэри Хэкэбаут. Но уже настало время обратиться к делам самого мистера Хогарта: за время работы над историей Тома Рэйкуэлла многое успело перемениться в его жизни.