Холера
Шрифт:
— Пошли, покажу.
— Иди ты на хер, шакалье отродье!
Пощечина, которую закатила ей волчица, была беззвучной, но тяжелой, как каменный валун, выскользнувший из земляного свода. От нее вечный полумрак улья на миг окрасился желтыми огнями.
— Пошли. Может, увидишь нечто еще более отвратительное, чем ты сама.
Сперва Холера не видела. Просто не знала, куда смотреть. Но жесткие пальцы Ланцетты, взяв ее за подбородок, резко повернули голову в нужном направлении, едва не сломав шею.
— Внизу. Левее. Еще.
— Это…
— Кормильные камеры. Вроде нашей, но уже с разобранной временной кладкой.
— Не
А потом она увидела. И вдруг обмякла, перестав сопротивляться.
В зыбком свете улья тяжело было рассмотреть детали, но те, которые она все-таки рассмотрела, заставили ее враз прикусить язык.
Тяжелые шары из теста. Это было первое, о чем она подумала. Шары вроде тех, что она лепила в детстве из ржаного хлеба, катая его в ладонях. Только те были крошечными, а эти огромными, такими, что не влезли бы ни в одну печь Броккенбурга. Каждый выше человеческого роста и, должно быть, тяжелый как тысячелитровая гейдельбергская винная бочка. Сразу три или четыре таких шара обосновались в одной из боковых каверн улья, плотно прижатые друг к другу. Неудивительно, что она раньше их не замечала, цвет у них был землистый, почти незаметный.
— Смотри внимательнее, — прошептала ей Ланцетта на ухо.
Холера не хотела больше смотреть. Потому что страшная мысль уже протиснулась ей в ухо, точно скользкая холодная уховёртка. Она не хотела смотреть, но не в силах была отвести взгляд. И чем больше она смотрела, тем отчетливее понимала, что именно видит.
Разбухшие шары шевелились. Едва заметно, не двигаясь с места. Их мягкие бока пульсировали в такт друг другу, отчего по землистому покрову проходила легкая рябь. Этот покров был слишком мягким для мешковины. Слишком плотным для шелка. Но при этом слишком гладким и…
Нет, подумала Холера. Нет, сучья матерь. Я не хочу это видеть. Потому что если я увижу это, то не смогу выкинуть из головы до самой смерти. А я не хочу этого, потому что…
Фиолетовые лозы, оплетавшие бока этих шаров, были не паутиной, а растянутой венозной сеткой. А обильные рыхлые борозды — растяжками на коже. Вполне человеческой коже, только растянутой до невообразимых пределов, точно ее натянули на исполинские барабаны. И эта кожа… Холера зажала себе рот грязной ладонью. Это кожа была живая. Потому что принадлежала живым людям.
Они не были толстяками, просто потому, что их невероятно разросшиеся туши давно миновали ту стадию, на которой человеческое тело может именоваться толстым. Черт возьми, они миновали ее очень, очень давно. Если кости сфексов скрипели, как деревяшки, эти туши, кажется, вовсе не имели костей. Или они погрузились в слой рыхлого подкожного жира так глубоко, что даже не просматривались.
Сперва Холере показалось, что их четвертовали, потому что на разбухших тушах невозможно было разглядеть конечностей. Но потом она разглядела в некоторых местах выпирающие наружу багровые наросты, похожие на водянистые, едва шевелящие, корни. Пальцы, поняла она, ощущая мертвенный ужас, карабкающийся по ее внутренностям, впивающийся цепкими пальцами в брыжейку. Это все, что осталось на поверхности, не погрузившись в чудовищный узел неконтролируемо разросшейся плоти.
А головы… У них же должны быть головы или…
Их головы превратились во влажные шанкры, лишь едва выпирающие из туш. Натяжение кожи лишило их лица черт, превратив в растянутые маски с широко распахнутыми глазами и трещащими от напряжения губами. Но что было в этих глазах, Холера прочесть не могла. Не боль, это точно. И не смятение, которого можно было ожидать. Скорее…
Она вдруг вспомнила разоренный в детстве муравейник с его сложно устроенной галереей из камер и отсеков. Там, среди запасенных впрок злаков и строительных материалов, ей попадались муравьи, больше похожие на виноградины, такие толстые, что даже не могли ходить. Другие муравьи пичкали их едой, защищали от опасности и заботливо перетаскивали с места на место, точно они были самым ценным имуществом муравейника.
— Их выращивают около года, — Ланцетта села на корточки у самого выхода, зачем-то разглядывая перепачканные землей пальцы, — Кормят только водой с медом и какими-то специальными дрожжами, которые растут только тут, под землей. После этого временную кладку в кормильную камеру разбирают. Оставляют широкий проход. Им уже не нужны тюремщики и оковы.
— Они… Они уже не могут сбежать, да?
— Сбежать? — Ланцетта фыркнула, — Посмотри на них получше, раззява! Все их мышцы давно превратились в студень и жир. А кости размягчились и лопнут как лучины под таким весом. Эти увальни даже на другой бок перекатиться не смогут без помощи.
— Ах ты ж блядская дрянь…
Ланцетта отмахнулась от нее, как от мошки, вьющейся над разлитым пивом.
— Брось. Не думаю, что они сильно переживают из-за своего положения. Если хочешь кого-то пожалеть, пожалей свою жопу.
Без сомнения, так и следовало поступить. Инстинкты Холеры кричали о том же. Однако она не могла оторвать взгляда от раздувшихся бочкообразных тел, терпеливо и спокойно лежащих в отведенной им камере, точно бочонки в кладовой. Это было противоестественно и…
Сука, это было просто омерзительно, если начистоту. Холере не раз приходилось видеть, как вымещают на человеческом теле свою ярость демонические сеньоры, ее собственное хранило не одну дюжину следов, но такое…
— Как думаешь, они страдают? — внезапно спросила она.
— Ты задаешь больше вопросов, чем сопляк, которого матушка впервые привела в бордель, — буркнула волчица, — Посмотри на их лица! У коровы и то больше мыслей в глазах.
— Но это…
— Говорят, сфексы дают им с питьем какой-то особенный подземный сок, — неохотно отозвалась Ланцетта, — А может, это из-за дрожжей, которыми их пичкают. В общем, их дурманят, погружая в сладкие грезы. Делают покорными и ласковыми, ничего не соображающими. А потом уже поздно, конечно. Наверно, у них и мозг превращается в жировую блямбу.
Холера хмыкнула, но внутренне согласилась. Если глаза сфексов горели, как капли застывшей древесной смолы, глаза их жертв казались округлыми прорехами в отрезке кожи, которую мездрильщик растянул на специальной раме. Ни следа мысли, ни оттиска какого-либо чувства, лишь спокойная и равнодушная коровья сосредоточенность.
Это не дурманящее зелье, подумала Холера, с ужасом ощущая, что не в силах оторвать взгляда от этих жутких созданий. Они просто сходят с ума здесь, в вечной темноте. Их разум, бессильный и сломленный, переваривает сам себя. Наверно, они кричат, пока могут, пока не срывают связки, а потом, когда кричать уже не в силах, сознание милосердно уничтожает само себя.