Холоп. Официальная новеллизация
Шрифт:
– И куда это ты побёг на сей раз? Гриня, ку-ку! – И засвистел, и заулюлюкал…
Гриша на ходу рванул через поляну в поле, в сторону леса. Зарядил дождь, босые ноги скользили, Гриша порезался об осоку, ему впервые за много лет захотелось плакать.
Вдруг из-за бугра показался здоровенный бурый медведь, он глухо и страшно зарычал.
Гриша ахнул – назад! Куда-нибудь! Прочь отсюда!
Задыхаясь от пережитого и усталости, Гриша продолжал бежать, спотыкаясь, сам не зная куда, и очутился на берегу реки. Прыгнув в отчаянии с обрыва вниз, прорвав рыболовные
С вершины утеса на него с любопытством глядел бурый медведь.
Гриша выбрался-таки на сушу, сел.
Оказавшийся рядом старый знакомец Прошка укоризненно качал головой.
– Эх ты, Гришка, Гришка! Куда попер-то? В самую рыбалку угодил. И сети порвал, и сам чуть не утоп. Латать теперь те сети нам с Любашей до самого Ивана Купалы дня, так ведь, бровастая? – обратился он уже к толстой румяной бабе с русой косой, стоявшей рядом.
Та, смеясь, глядела на Гришу. Зубы у нее были белые и ровные, ноги босые. Возле ног бабы стояла корзина, полная каких-то овощей.
– Чёрта лысого ты бежать-то удумал? Голова-то не лишняя, чай, не Змей Горыныч.
Любаша протянула Грише, выпутавшемуся наконец из рыболовных сетей, какой-то ком тряпья.
– На, в сухое оденься.
Сидя на земле, Гриша развернул рубаху и портки, поморщился раздраженно.
– Женщина, а можно мне мои шмотки вернуть? Что вы мне рванье какое-то пихаете? Где мои лоферы? Трусы мои где, наконец?! – Недовольный Гриша повысил голос на толстую босоногую дуру.
Та, впрочем, нимало не огорчаясь, только перемигнулась с Прошкой и проговорила нараспев, насмешливо:
– Экой паренек, горластый да норовистый, к нам в сети попал. Не желаешь добра – ходи себе сырым, суши портки сам, по одежке протягивай ножки. Не больно-то нам и надо для такого стараться.
Курносый Прошка из мужской солидарности дернул за вышитый крестиком рукав полотняной рубахи, приобнял бабу за плечи.
– Не видишь разве, Любаша, как Гришку разбирает? Дала бы сбитнем забродившим ему горемычному похмелиться. С тебя не убудет ведь, бровастая.
Но Любаша была непреклонна. Плавно повела округлым плечом, отпихнула Прошку (руки-то не распускай, селезень дворовый), перекинула тяжелую косу с темно-синей лентой за спину, нахмурила густые брови, молвила важно:
– Оттого и разбирает, что нечего бражничать до беспамяти. Не дам ничего. Пусть вот репку погрызет – полегчает, небось… – Не спеша достала из корзины, выбирая, какие похуже, два желто-серых корнеплода, бросила один Прошке. Тот репку поймал, потер об рубаху, с хрустом куснул. Крякнул, начал жевать, радостно улыбаясь, как дебил.
– Ай, сладкая! Славно!
Вторая репка полетела Грише, но тот сидел неподвижно, и репка только стукнулась об его лоб и упала рядом.
Посидев пару секунд в ступоре, Гриша вскочил на ноги, размахнувшись, забросил несчастный корнеплод далеко в соседний огород, сверкая глазами от злости. Тонкая психика не выдержала, и с ним приключилась форменная истерика. Он пнул корзину с овощами, больно ушиб босую ступню и принялся скакать на одной ноге, крича дурным голосом:
– А-а-а-а!!!!
Подождав, пока он отведет душу и напрыгается, Прошка спросил тихо:
– Гриш… ты чего?
Гриша снова завелся, временами переходя на недостойный представителя элиты визг:
– Какая, нахрен, репка! Кто вы такие!? Хватит уже! Во что вы тут играете? Почему вокруг всё такое… адское?! Что это за ретро-ад?! Где ваши айфоны, вашу мать?! Двадцать первый век на дворе! Машины! Самолеты! Интернет! Почему все босые?! – Вдруг внезапно нашелся. – А ну, отвечайте живо! Нашей Россией теперь управляет… давайте все хором… Владимир… Владимирович… Ну?
Прошка и Любаша, испуганно прижавшись друг к дружке, тихим, но уверенным хором ответили неожиданное.
– Александр Николаевич.
Гриша так опешил, что почти успокоился. Он помолчал секунды три, затем раздельно проговорил:
– Это какой еще Александр Николаевич?
Любаша охнула, всплеснула полными руками, опечалилась. Прошка, напротив, приосанился, поправил шапку на голове, выпалил торжественно:
– Ты, Гриш, чудить-то чуди, а царя-батюшку не трогай и Бога не забывай. Век наш теперешный – девятнадцатый, год одна тысяча восемьсот шестидесятый от Рождества Христова. Разумей, коли умом повредился, с высокого утеса да в водицу сиганувши.
Гриша присел на заросший мхом валун, растирая ушибленную ступню, нахмурился.
– Какой? Тыща восемьсот…?
Любаша взяла из корзины крупное наливное яблоко, протянула Грише, проговорила тихо, с легкой ехидцей в голосе:
– Точно, соколик, нынче, что ни на есть как тыща восемьсот шестидесятый годок от Рождества Христова. Репки моей твое сокородие пожевать не пожелало, так хоть яблочко спелое отведай, авось не запрет, как припрет.
Гриша яблочка не принял. Молчал, игнорируя деструктивную реальность.
Продолжал сидеть на гранитном валуне, думая, что сошел с ума или умер и попал в ад. Отчего-то вспомнил гравюру на стене отцовского кабинета, называлась вроде «Всадники ада». Отец гордился – мол, подлинник какого-то Дирера или Дерера. Гриша не интересовался музейным хламом. Теперь вспомнил. Сжал виски пальцами, зажмурился.
Рядом раздались топот копыт и тяжелое лошадиное дыхание. Гриша открыл глаза. Всадник был один, но хуже любых четырех – Авдей Михалыч, лютый приказчик старого барина.
Прошка взялся за голову в отчаянии.
– Эх, погорел ты, Гриша. Коня-то барину подать забыли! – И сиганул прочь в кусты вместе с толстой Любашей, гусями и свиньей, оставив Гришу на растерзание садисту-приказчику. Предатель!
Гриша поднялся было, шагнул, затем взмахнул руками и упал ничком, больно ударив грудь и подбородок. Жуткий приказчик длинным хлыстом заплел ему ноги и поволок по мягкой траве. Теряя сознание, Гриша простонал: «Не-е-е-ет!»
Очнулся он уже на площади, вокруг было много народа. В центре возвышались три виселицы. Правее стояла плаха с топорами. Крепкий палач, заросший иссиня-черной бородищей до самых глаз, ухмылялся, переступая с ноги на ногу.