Homo Irrealis
Шрифт:
Очень может быть, что в городе Слоуна я выискиваю вовсе не старый город, не другую временнyю зону или некую форму туризма во времени; возможно, я выискиваю на его картинах и других изображениях ушедшего мира самого себя. Где я? Когда я? И раз уж на то пошло: кто я?
Входя в аркаду парижской галереи Вивьен с ее стеклянным куполом, или в куда более прекрасный Пассаж в Санкт-Петербурге, или в Пассаж в Сиднее, я вижу не просто изумительно восстановленные старые пассажи, которые машут мне рукой из XIX века; я вижу до боли знакомую конструкцию, которая как будто затягивает меня на иную временнyю траекторию, и та вдруг начинает ощущаться моим подлинным домом.
Может, если долго смотреть на столетней давности вечерний портрет Шестой авеню и Третьей улицы, написанный Слоуном, я увижу там самого себя или, что еще лучше, куда более раннюю версию меня, что бродит по освещенному газом проспекту. И (допустим), если этот джентльмен, который по дороге домой переходит улицу, —
Позволим себе еще один виток: вот я смотрю на изображение Гринвич-Виллидж кисти Джона Слоуна, где отчетливо видно поезд, идущий по эстакаде, а потом изучаю его предварительные наброски и вдруг замечаю, что на одном из эскизов Е1 отсутствует вовсе. Слоун как бы вспоминает Шестую авеню еще до того, как построили Е1, и одновременно пророчески предвещает ее грядущее уничтожение. Эскиз Слоуна — своего рода репетиция того, что Е1 того и гляди построят, но при этом уже снесли.
Того, что мы выискиваем, пытаемся постичь, там нет и никогда не будет; при этом именно подобные поиски некой вещи и заставляют нас обращаться к искусству. В рамках наших попыток понять свою жизнь, себя и окружающий нас мир искусство повествует нам не о вещах, а о рассмотрении, воспоминании, толковании, а порой и искажении вещей; кроме того, оно повествует не о времени, а о воздействии времени. В искусстве мы видим следы, а не ноги, свечение, не свет, отзвук, не звук. Искусство воплощает нашу любовь к вещам — при условии, что мы знаем, что любим вовсе не сами вещи.
Разглядывая свой экземпляр книжки «Нью-Йорк тогда и сейчас», я вспоминаю извечный парадокс: те, кто был живым на фотографии, снятой век назад, все мертвы, но, если город продолжает жить и почти не меняется, возможно, те, кто век назад ходил по этим улицам, просто сменили одежду, купили машины поновее и вернулись к нам, потому что, если город не стареет, не стареем и мы — и не умираем.
Я разглядываю картину Джона Слоуна и вижу город в 1822 году, когда Е1 еще не было, в 1922-м, когда она была, и в 2022-м, когда память об Е1 давно угаснет. И в голову мне внезапно приходит одна пугающая мысль. Меня нет ни на одной из трех фотографий! Но потом я думаю про Бликер-стрит с ее газовыми фонарями, прохожими, ее магазинчиками, которые вот-вот закроются на ночь, и понимаю, что я там был всегда, а значит, покинуть это место мне уже не удастся.
Вечера с Ромером
Мод, или Философия в будуаре
Апрель 1971 года. Мне двадцать лет. Жизнь вот-вот изменится. Я пока этого не знаю. И все же — еще несколько шагов, и нечто новое — новый ветер, новый голос, новый образ мыслей, новое мировосприятие — войдет в мою жизнь.
Вечер четверга. На завтра — ни рефератов, ни обязательного чтения, ни домашних заданий. Нужно перевести ежедневную порцию с древнегреческого, но это успеется ночью или завтра утром, в метро, на долгом пути в университет. Становится понятно, что это очередной из тех моментов полной свободы, когда надо мной ничего не нависает. Правильно я сделал, что сегодня ушел с работы до темноты: самый подходящий вечер, чтобы сходить в кино. Мне сегодня хочется посмотреть французский фильм. Услышать французскую речь. Я по ней скучаю. Приятнее было бы сходить в кино с девушкой, но девушки у меня нет. Появилась одна, впрочем достаточно иллюзорная, некоторое время назад, но из этого ничего не вышло, потом появилась еще одна, но и из этого ничего не вышло. С тех пор во мне проснулась ненависть к одиночеству, а того тягостнее отвращение к самому себе, которое это одиночество на меня нагоняет.
Нельзя, впрочем, сказать, что я нынче несчастен. И я не спешу отыскать подходящий кинотеатр. Проработав всю вторую половину дня в зачуханной ремонтной мастерской на Лонг-Айленде, куда я устроился в силу чистого везенья и того, что босс мой — еврей из Германии, беженец, и любит брать на работу других перемещенных евреев, я хочу поскорее вернуться в город, выйти из метро и насладиться деловитым блеском огней на сумеречных улицах центрального Манхэттена. Они напоминают мне чарующие нью-йоркские «Ноктюрны» Джулиана Олдена Уира или парижские ночи Альбера Марке — это не реальный Нью-Йорк и не реальный Париж, это представления о Нью-Йорке и Париже: пелена, мираж, взвесь ирреалиса, которую любой художник опускает на свой город, чтобы сделать его своим, более пригодным для обитания, чтобы влюбляться в него при каждом перенесении его на картину и тем самым давать и другим возможность делаться в воображении жителем этого нереального города. Мне всегда нравился этот иллюзорный Манхэттен, отраженный в стекле реального Манхэттена, преобразующий его ровно настолько, чтобы мне захотелось его полюбить. Оказаться сейчас в центре куда приятнее, чем прямиком ехать домой, выйти из обшарпанного вестибюля подземки на перекрестке 96-й и Бродвея, шагать по темной, забирающей вверх 97-й, где время от времени попадаются сбитые зверушки как напоминания о том, что этот современный мегаполис по сути своей — гигантская сточная канава. Что может быть дальше от любимых городов Писсарро и Хоппера? Вот уж что мне сегодня точно некстати, так это зачуханная 97-я.
Мне нравится так вот случайно выскочить из реальности, получить толику свободы и молчания в предвечерней тьме, почувствовать единение с ярко освещенным городом. Его жители, направляющиеся в разные места после работы, живут яркой жизнью, а поскольку мой путь почти что пересекается с их путями, ведь я иду по тому же тротуару, то и мне достается крупица их жизнелюбия. Есть что-то невероятно взрослое в том, что ты ушел с работы, но не должен торопиться домой. Мне нравится чувствовать себя взрослым. Так, видимо, поступают зрелые люди, когда заходят в бар или присаживаются в кафе после трудового дня. Находишь в своем графике нерасписанный промежуток, и, поскольку он ни к чему не предназначен, можно не нестись сквозь него сломя голову, а посмаковать его, замедлить течение времени — пусть этот непримечательный момент, который обычно протаскивают контрабандой в промежуток между закатом и ночью и редко проживают толком в силу его краткости, превратится из ничего в нечто, пусть смутная лакуна в вечере вдруг раскроется мигом благодати, который может остаться с тобой сегодня, завтра, до конца дней — как останется этот промежуток, хотя я пока этого и не знаю.
* * *
Вхожу в кинотеатр. Слышу голоса на экране. Понятия не имею, большой ли кусок фильма пропустил, испортит ли его мое опоздание. Внезапное разочарование — я не видел начала — меня отвлекает и придает всему просмотру ощущение нереальности, условности, как будто неважно, увижу я прямо сейчас фильм или нет, возможно, придется исправлять ситуацию повторным просмотром. Мне нравится мысль о повторном просмотре, заложенная в первый просмотр, — вот так мне нравится думать о том, что можно увидеть разные места и услышать разные истории во второй и в третий раз, причем думать об этом, когда я вижу и слышу их впервые, — так я подхожу почти к любой жизненной ситуации: лабораторное испытание перед настоящим использованием. Я еще вернусь, но с любимым человеком, только тогда фильм приобретет значимость и реальность. Ведь именно так я хожу на свидания, отвечаю на объявления о работе, выбираю курсы, составляю планы путешествий, нахожу друзей, выискиваю новое: с энтузиазмом, толикой паники, принужденности и лености — конечное целое порой оказывается закупоренным в банке с рассолом из нарождающейся обиды, а то и отвращения. Я, пожалуй, даже буду рад разочарованию в этом фильме. Я лишь совершаю необходимые движения — тестирую фильм, от которого все без ума и до просмотра которого я наконец-то снизошел, потому что сегодня последний вечер его показа в Нью-Йорке.
Я вообще-то не собирался смотреть сегодня «Мою ночь у Мод». После того как год назад его номинировали на звание лучшего иностранного фильма, вокруг поднялась такая шумиха, что я подумал: пусть все уляжется, пусть между мной и тем, что вызывает такие восторги, возникнет какая-то дистанция. Мне нравилось то, что я читал об этом фильме, меня заинтриговала история ревностного католика (его играет Жан-Луи Трентиньян), которого разыгравшаяся метель вынуждает провести ночь в доме у Мод; несмотря на ее кокетство и неприкрытые авансы, он отказывается с ней переспать, а вместо этого плотно заворачивается в одеяло, будто надевает метафорический пояс целомудрия, и спит с ней рядом на ее постели до рассвета — и тут, в полусне, едва не сдается. На следующее утро, выйдя от Мод, он встречает женщину, которая впоследствии станет его женой. Мод оказывается черновым наброском окончательного варианта. Мне понравился такой подход. В этом универсуме присутствовал порядок или как минимум желание усмотреть в нем порядок — чего напрочь не было в других тогдашних книгах и фильмах.
Мне не хотелось оказаться очередным жителем Нью-Йорка, готовым расточать похвалы новому французскому фильму. Я внутренне сопротивлялся. Смущение как проявление желания. В результате я оказался едва ли не последним в Нью-Йорке, кто увидел фильм Эрика Ромера.
Этим объясняется, почему кинотеатр на Западной 57-й улице был почти пуст. Я в принципе не любил ходить в кино один. Боялся, что на меня станут обращать внимание другие, тем более если я один, а они нет. Но в тот вечер ощущения у меня были иные. Я даже не казался себе одиноким, невостребованным скованным молодым человеком. Я был одним из многих двадцатилетних, у кого образовалось свободное время и он по внезапной причуде решил сходить в кино, а выяснив, что пойти не с кем, купил один билет вместо двух. Ничего такого.