Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

В тот же вечер я купил «Эмигрантов» в «Барнс энд Нобл» в Верхнем Вест-Сайде — и уже не мог оторваться. Многие читают Зебальда в свете холокоста. Я читал его как ключ к не так прожитым жизням.

* * *

Когда через несколько дней после этой поездки я дочитал «Эмигрантов» Зебальда, я постоянно думал про последнюю из четырех повестей в книге. В ней уже взрослый Макс Фербер, которого в детстве отправили без родителей по морю из Германии в Манчестер, становится достаточно преуспевающим художником в приютившей его Англии, однако на сердце у него шрам: судьба матери, убитой нацистами. Жизнь после холокоста была — как это называют французы — не vie, а survie: не житьем, а доживанием. Путь, предначертанный изначально, так и остался непройденным. Место его заняла случайная дорожка, которую все равно приходится называть жизнью, может, даже хорошей жизнью, но настоящей

жизнью она стать не может. А та несбыточная, оборванная жизнь не обязательно умерла или зачахла: она где-то маячит, непрожитая, манящая. Пни не всегда умирают, но и жизни не радуются: работу дерева выполняют молодые побеги.

Параллель между отцом моего коллеги и Максом Фербером показалась мне удивительной. Оба в итоге как минимум в какой-то степени прожили свои жизни не так: один — не с той женой, другой — не в той стране, не с тем языком, не с теми людьми. Оба попытались как можно лучше распорядиться доступным. Но не менее поразительно и сходство между персонажами Зебальда и жизнью самого Зебальда. Зебальд сам был немцем, но с 1960-х жил в Англии и преподавал в тамошнем университете — не в качестве изгнанника, а в качестве экспата, который во многих трудноуловимых смыслах оставался перемещенной душой. Он не был евреем, но писал почему-то о евреях или о тех, кто был тесно связан с евреями, жизни которых так переломали война, утраты, ужас, изгнание или — воспользуемся словом самого Зебальда — трансплантация, что они утратили четкое понимание того, не только где, но и как именно им надлежит закрепиться на этом неустойчивом болиде под названием планета Земля и можно ли вообще к ним еще применять слово belongingheit, поскольку правда и другое: они понятия не имеют, где находятся относительно этой другой совершенно непостижимой штуки, имя которой время. Что происходит со временем — ускоренная перемотка вперед, или возвращение вспять, или оно просто стоит на месте, год за годом за годом, пока не иссякнет? Или, если взглянуть на это по-иному, не сбились ли они с шага времени, поскольку законы времени для них перестали действовать? Эти пережившие тоже смотрели в окна с печалью и отчаянием в глазах, пустым остекленевшим взглядом, который говорит о том, что хотя человек и не умер, но он пережил свое время. Они не призраки, но они и не из нас. «Именно поэтому мертвые постоянно к нам возвращаются», — эти слова Зебальд в том или ином виде повторяет почти в каждом своем произведении. Речь тут о его неспособности осознать, насколько проницаема мембрана между тем, что могло случиться и еще может случиться, между тем, что случившееся никогда не исчезает, но и не возвращается, между жизнью и этим неведомым иным, о котором мы не знаем решительно ничего. Говоря словами Жака Аустерлица из «Аустерлица»:

Мне все отчетливее представляется, что времени не существует вовсе, есть лишь отдельные пространства, пересекающиеся по законам некой высшей формы стереометрии, и между ними живые и мертвые могут перемещаться как им вздумается, и чем больше я об этом думаю, тем неизбежнее прихожу к выводу, что мы, живые, выглядим нереальными в глазах мертвых и лишь изредка, при определенном свете и погодных условиях, появляемся в поле их зрения. Сколько я себя помню… мне всегда казалось, что мне нет места в реальности, я в ней не присутствую.

* * *

Но не Макс Фербер заставил новую мысль вспыхнуть в моем мозгу. А другой персонаж, доктор Генри Сельвин, — его умопомрачительная история произвела на меня непреходящее впечатление. В рассказе о Сельвине нарратор вспоминает, что довольно давно, в 1970-е годы, он познакомился с англичанином, у которого снимал квартиру, — доктором Генри Сельвином, и тот по ходу нескольких бесед раскрыл ему целый ряд фактов своей жизни: что, вопреки наружности, никакой он не британец, а литовец, семья их эмигрировала в Англию в 1899 году, когда ему было семь лет; судно, на котором они ехали, оказалось не в Америке, куда шло изначально, а по случайности — в Англии; юный Сельвин жил в Англии и постоянно ощущал потребность скрывать свое еврейство ото всех, включая (некоторое время) и собственную жену, с которой они теперь, по сути, чужие люди, хотя и продолжают жить под одной крышей; что в 1913 году, будучи молодым человеком, он познакомился с шестидесятипятилетним горным гидом-швейцарцем по имени Йоганнес Негели. Тот умер вскоре после возвращения Сельвина в Англию в начале Первой мировой, «считалось… [что он] упал в расселину на леднике Аар». Юный Сельвин сражается на стороне Британии и очень болезненно переживает новость о пропавшем австрийском гиде — судя по всему, он сильно любил старика. Пятьдесят семь лет спустя, в 1970 году, доктор Сельвин говорит своему жильцу: «Казалось, я погребен подо льдом и снегом».

Сюжет повести остается предельно простым, а вот ситуация делается все более сложной — когда становится ясно, что вся повесть возведена на чрезвычайно зыбких временны?х пластах, которые трутся друг о друга, точно блоки ледникового льда. Какой-то пласт может быть погребен глубоко под другими, в следующий момент его выталкивает на поверхность, и он погребает под собой все остальное. Пятьдесят семь лет спустя воспоминания о горном гиде внезапно взрываются по ходу застольного разговора: оказывается, что для доктора Сельвина гид куда живее его собственной жены, с которой он живет под одной крышей.

В этой повести меня поразили три вещи.

Первое — холокост.

Неожиданный переезд доктора Сельвина в Англию состоялся задолго до холокоста, а значит, холокост в принципе никак не сказался на докторе Сельвине и его английских родственниках — если не считать того, что холокост, которым пропитаны три остальные повести «Эмигрантов», внезапно отбрасывает ретроспективную тень на рассказ Сельвина и, как следствие, на всю его жизнь. Можно подумать, что холокост не отсутствовал в этой жизни, просто остался незамеченным, будучи ее органической частью, на него как бы намекают раз за разом, но мы, читатели, этого не замечаем, потому что Сельвин — персонаж, который ни на что не смотрит в свете холокоста, поскольку Зебальд и сам не собрал все фрагменты мозаики, пока не написал три оставшиеся повести; как будто бы — говоря словами самого Сельвина — холокост был погребен подо льдом и никто его не видел. В этой, первой, повести речь про холокост не заходит ни разу.

Если в «Аустерлице» Жак Аустерлиц в итоге все-таки узнаёт, что он еврей, что его, как и Фербера, спас «детский паспорт», то в «Эмигрантах» нет подобной амнезии, которая отсрочит открытие того, что у Сельвина еврейские корни. Зебальд просто не упоминает о своем еврействе иначе, как в одной проходной ремарке. Тем не менее вся повесть написана в ретроспективном ключе холокоста.

Я искал намеки на то, что происходило с Сельвином в годы Второй мировой войны, однако тема эта полностью опущена и зашорена; я прочесал текст на предмет того, чего он не говорит, не намерен говорить, отказывается говорить — из робости, подавленности или страха, — но не нашел почти ни единого ключа. Любого, кто смотрит какой бы то ни было фильм, действие которого происходит в Берлине 1932 года, автоматически посещают пугающие предчувствия при появлении на экране влюбленной еврейской пары, беззаботно целующейся в потайном уголке Тиргартена. С ними скоро что-то произойдет, а может, и не произойдет, но смотреть на этих влюбленных, не задумываясь о том, что ждет впереди, бессмысленно и непродуктивно для анализа. У зрителя возникают тревожные чувства, потому что на общение влюбленных он смотрит в свете будущего, а режиссер, разумеется, пусть и не дает никаких отсылок к холокосту, но использует и подпитывает эти предчувствия. В том же смысле невозможно сегодня читать или обсуждать остроглазую, сугубо галльскую Ирен Немировски без ретроспективных воспоминаний о холокосте.

Да, доктор Сельвин избежал холокоста, но, дочитав последнюю из четырех повестей в «Эмигрантах», остаешься при ощущении, что он живет с «памятью» об этом событии, которое с ним лично не случилось, но вполне могло бы случиться, если бы в 1899 году он ребенком не покинул Литву.

Однако еще поразительнее то, что и у нас остается ощущение, будто, несмотря на переезд Сельвина в Англию, холокост все же его не обошел. Глядя ретроспективно, Шоа мог взыскать то, что ему причитается, с отсрочкой, потому что неслучившееся не ведает ограничительных статутов — и Шоа никуда не торопится. Речь идет не просто о прошлом, настоящем и будущем, а о времени ирреалис. Речь идет не о том, что не случилось и не случится, а о том, что случиться может, а может и не случиться никогда. Если время и существует, оно течет в нескольких плоскостях одновременно, и там взгляд вперед и вспять, перспектива и ретроспектива, постоянно сополагаются.

Сельвин уцелел благодаря чистому случаю; история запросто может решить, что ошибку необходимо исправить. То, что с ним не случилось и случиться не могло, что вообще прекратило происходить уже тридцать лет назад, продолжает испускать излучение, пульсировать, протягиваться в 1970-е годы, подобно полностью погасшей звезде, расположенной в миллионах световых лет от нас, свет которой все струится в космосе и еще не достиг нашей любимой планеты Земля.

Речь тут не о том, что холокост повторяется в конце ХХ века; не о фактах и даже не о спекулятивных фактах, а о том, что идет вразрез с фактами, то есть об ирреальных фактах. Речь о том, чтобы перевести часы обратно в 1899 год, одновременно живя в конце ХХ века. Как историки объясняют время — одно, как мы в нем живем — другое.

Фрейд, разумеется, прекрасно понимал, как работает этот механизм существования вразрез с фактами, — он писал, что в вытесненных воспоминаниях «нет памяти детства, есть лишь фантазия, помещенная в детство». Последующее вторгается в предыдущее. Последующее предыдущее изменяет. Последующее и предыдущее меняются местами. Последующее и предыдущее перестают существовать. Нет больше «тогда» и «сейчас».

* * *

Второе: несостоявшаяся эмиграция в Америку.

Поделиться:
Популярные книги

Огни Аль-Тура. Единственная

Макушева Магда
5. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Огни Аль-Тура. Единственная

Неудержимый. Книга X

Боярский Андрей
10. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга X

Идеальный мир для Лекаря 13

Сапфир Олег
13. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 13

Гром над Империей. Часть 1

Машуков Тимур
5. Гром над миром
Фантастика:
фэнтези
5.20
рейтинг книги
Гром над Империей. Часть 1

Проклятый Лекарь V

Скабер Артемий
5. Каратель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Проклятый Лекарь V

Афганский рубеж

Дорин Михаил
1. Рубеж
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.50
рейтинг книги
Афганский рубеж

Большая Гонка

Кораблев Родион
16. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Большая Гонка

Князь

Мазин Александр Владимирович
3. Варяг
Фантастика:
альтернативная история
9.15
рейтинг книги
Князь

Войны Наследников

Тарс Элиан
9. Десять Принцев Российской Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Войны Наследников

Антимаг его величества. Том III

Петров Максим Николаевич
3. Модификант
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Антимаг его величества. Том III

Совок 5

Агарев Вадим
5. Совок
Фантастика:
детективная фантастика
попаданцы
альтернативная история
6.20
рейтинг книги
Совок 5

Измена. Осколки чувств

Верди Алиса
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Осколки чувств

Камень

Минин Станислав
1. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
6.80
рейтинг книги
Камень

Кодекс Крови. Книга VII

Борзых М.
7. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга VII