Homo Irrealis
Шрифт:
Мы продолжаем чего-то хотеть даже от тех, от кого уже давно ничего не хотим. Нами может двигать «простая страсть к истине» (simple amour de la verite), потребность разрешить наши давние сомнения, но страсть к истине в такие мгновения — это всего лишь маска, которую надевает на себя зеленоглазое чудище. Как показала мадам де Лафайет, ревность далеко не всегда умирает после того, как исчезает к ней повод. Истина заключается в том, что мы продолжаем хотеть, сами не зная, чего хотим; хотение попросту привязано к некоему человеку, и мы убеждены в том, что должны этим человеком обладать. После того как однажды ночью Свану наконец-то удается переспать с Одеттой, нарратор крайне осторожно пишет, что Сван перешел от «безумного и мучительного желания обладать ею» (le besoin insense et douloureux de le posseder) к «телесному обладанию — при котором, собственно, никто
Полная близость, если она вообще существует у Пруста, это скорее истинное проявление любви или чего-то почти схожего с любовью. Самыми красноречивыми знаками любви являются, наверное, способность читать чужие мысли, видеть людей насквозь, ощущать биение их пульса и проникать им в сердце, в скрытую хрупкость и уязвимость, но одновременно любовь — источник неутолимой тяги шпионить, выискивать знаки реальной и воображаемой измены, держать в своих руках ключ к тому, чем является другой человек. Это и любовь, и доверие, но это же — апогей недоверия и враждебности. Сделки разные, валюта одна и та же. И все же одна из самых трогательных сцен во всех «Поисках утраченного времени» посвящена полной прозрачности. Я имею в виду сцену в гостинице на берегу, где спальня Марселя располагается рядом со спальней бабушки. Она просит его, когда он утром проснется, трижды стукнуть по тонкой стене между их комнатами, чтобы она заказала ему горячее молоко. Марсель, проснувшись, не знает, встала ли уже бабушка, не хочет ее будить, колеблется. Она же, в свою очередь, прекрасно улавливает, почему он не спешит постучать:
Не узнать призыв моего малыша? Да бабушка твой стук из тысячи различит! Где на свете найдешь еще такого глупенького, такого нервного, который вечно боится меня разбудить, боится, что я его не пойму? Но я согласна: пускай мой мышонок поскребется тихонько, и я сразу его узнаю, ведь он у меня такой один на целом свете и мне его так жалко! Я слышу, даже когда он сомневается, и ворочается в постели, и пускает в ход все свои уловки.
Вот она, близость, однако невозможно забыть, что в этот необычайно трогательный момент бабушку и внука все равно разделяет стена. Как и в сцене с маминым поцелуем, что-то постоянно мешает полному твоему единению с кем-то. Слияние двух «я» — а это, наверное, и есть определение обладания — никогда не бывает достаточно всеобъемлющим. Ты либо улавливаешь его проблески в лихорадочном ожидании удовольствия, либо тебе остаются его преходящие отблески. Ты же ничем не обладаешь. Ты репетируешь предстоящее обладание или ритуализируешь память об обладании, которое длилось недостаточно долго, чтобы ты сумел разобраться, обладание это или нет. Ни то ни другое не происходит в настоящем времени.
Еще один миг, который не забудет никто из читателей Пруста, — потому что он представлен во множестве вариантов, в том числе и в его письмах, — это разговор с бабушкой по междугороднему телефону. Связь работает плохо, Марсель иногда не слышит ее голос, не может разобрать, точно ли это бабушка с ним говорит, и каждый раз, когда ее бестелесный голос прерывается и как бы уплывает по волнам эфира, ему начинает казаться, что этот голос из последних сил тянется к нему, будто бы из загробного мира. Марсель заранее предчувствует бабушкину неминуемую смерть. По сути, репетирует утрату.
Смерть — последнее и вечное расставание, в этом и состоит ее ужас. У нее бывают тревожные предвестия, однако в случае Марселя это означает, что можно заранее практиковаться в разлуке и утрате, репетировать смерть, будущее отсутствие обладания, так что, когда разлука наконец-то произойдет, она будет не столь душераздирающей, как он опасается. Он проникает в воображаемое будущее, чтобы лучше прочувствовать, что ждет его впереди, но для этого нужно обманом ускользнуть из настоящего и увидеть бабушку не живой и присутствующей, а сущностью, стремительно ускользающей в прошлое. Когда любимая бабушка действительно умирает, Марсель не чувствует ничего. К собственному его изумлению, его охватывает облегчение, он почти готов признать, что легко отделался. Только позднее, когда в том же гостиничном номере, где он когда-то трижды стучал в тонкую стену между собой и бабушкой, он пытается завязать шнурки, к нему приходит внезапное и мучительное осознание огромности утраты. Смерть означает, что мы этого человека больше никогда, никогда не увидим.
Пытаясь осмыслить бабушкину смерть, Марсель оказывается между двумя пассивными состояниями: репетицией и ритуалом. Репетиция — это повторение того, что еще должно произойти, ритуал — повторение того, что уже произошло. Между ними явно чего-то не хватает: это что-то можно назвать настоящим или опытом. Чем ты занят в тот момент, когда не живешь в настоящем? Структурируешь время, отсрочиваешь, предчувствуешь, вспоминаешь. Есть одна знаковая сцена, в которой Марсель и Альбертина наконец-то оказываются вдвоем, не в постели, а на постели. Поскольку Марсель ничуть не сомневается, что достаточно скоро все между ними все-таки произойдет, он отсрочивает главное и начинает рассуждать про силы природы. Но самый примечательный пример схожей ситуации — это когда Свану наконец-то удается впервые поцеловать Одетту. В этот момент он не только хочет осуществить все свои сокровенные мечты и фантазии, связанные с Одеттой, к которой пока еще не прикасался, но одновременно и прощается с Одеттой, которой до этого момента не обладал.
Но прежде чем она словно нехотя уронила лицо навстречу его губам, Сван сам какую-то секунду обеими руками удерживал его на расстоянии. Он медлил, чтобы его мысль могла поспеть за мечтой, которую она долго лелеяла, узнать ее и уследить за ее осуществлением: так зовут родственницу, чтобы она поучаствовала в успехе ребенка, которого она всегда от души любила. А кроме того, может быть, Свану хотелось бросить последний взгляд на лицо Одетты, еще ему не принадлежавшей, еще даже не целованной ни разу, — так, уезжая навсегда, смотрят в день отъезда на пейзаж, который хотят унести с собой в памяти.
Сван пытается перегнать настоящее, чтобы отметить для себя моменты из прошлого, в которые он давным-давно предвкушал поцелуй, что вот-вот случится, и, соответственно, пытается связать прошлое с настоящим, одновременно всеми силами отсрочивая это самое настоящее через взгляд на него как на миг, который слишком скоро превратится в воспоминания о прошлом. То, что в ту же ночь Сван оказывается в постели с Одеттой, кажется столь случайным и столь предрешенным итогом, что Пруст, в остальных местах крайне дотошно описывающий все детали, здесь полностью от них отказывается, отделываясь одним пустословием и называя случившееся «телесным обладанием — при котором, собственно, никто ничем не обладает». Опыт и осуществление желаний в настоящем времени либо непосильны перу нарратора, либо попросту неинтересны, его куда больше занимает то, что могло бы произойти в ближайшем несбывшемся, которое с легкостью может выскользнуть из руки, и то давно ожидаемое «может произойти», которое происходит прежде, чем мы это осознаем.
Вот так выглядит типичная временнaя зона Пруста.
Вордсворт, духовное мировосприятие которого во многом схоже с мировосприятием Пруста, долго дожидался сокровенного мига, когда, на перевале Симплон в Альпах, он наконец-то окажется одной ногой во Франции, а одной — в Италии. Когда он спросил у местного крестьянина, когда же настанет этот вожделенный миг, тот ответил, что вообще-то Вордсворт уже пересек Альпы. Предвкушаемый момент настал, но Вордсворт его не зафиксировал. Проваленная попытка пережить то, что Вордсворт ожидал пережить на пути в Италию, выглядит своего рода упущением. Будущее существовало, потом это будущее стало прошлым, а настоящего не было вовсе. Тем не менее по итогам этой провальной попытки пережить духовное прозрение Вордсворт пишет один из самых пылких гимнов воображению, проблески которого «явили нам незримый мир». Ошибка, утрата, упущение, провальная попытка испытать нечто в настоящем может восприниматься как минус кабинетным фрейдистом, но у Пруста процесс письма об этом минусе превращается в плюс.
Подобным же образом то, с какими трудностями и неохотой человек переживает опыт, вместо этого прибегая к тому, чтобы репетировать, отсрочивать, ритуализировать и в конечном счете «дереализовывать» этот опыт, и является источником эстетики Пруста. С одной стороны, перед нами отчаянная тяга ухватить, удержать (глагол tenir для Пруста ключевой), обладать, а с другой — недоверие к неполноценности опыта, которое заставляет Марселя пускать в ход всевозможные ментальные стратагемы, чтобы либо отсрочивать, если не полностью подавлять неизбежное разочарование, которое из опыта проистекает, либо заставлять себя отказаться от того, чего ему, по собственным опасениям, хочется слишком сильно, но он знает, что вряд ли сможет это получить или на момент получения остынет к желаемому. После долгой тяги к чему-то ему случается убедить себя в том, что он никогда этого не хотел.