Хорги
Шрифт:
Жена Чамха Ллунд худела и бледнела от горя и страха, а сам шаман худел и бледнел оттого, что отныне каждую ночь являлась к нему Айями. Уловила она его в сети своей волшебной силы… а может быть, в сети своей любви? Но разве не одно и то же — любовь и волшебная сила!
Айями то тешила Чамха своими поцелуями, то открывала колдовские тайны. Дала она ему в помощники духов волка и медведя, сказав, что это ее сородичи. И впрямь — одеты они были в такие же серебряно-белые одеяния, какие носила она. Верно служили духи шаману! Заклинала их Айями именем своим — и они появлялись сразу, входили в шамана, как дым, как пар, передавая свою силу
Порою возникала Айями без зова в образе белой тигрицы, да не простой, а крылатой. И вместе с Чамхом взмывала она над тайгой и Обимуром все выше и выше; над горными ущельями, из которых курился седой дым; над двуострыми вершинами, вознесенными из тумана. Поднимались они даже над облаками и стремительно летели от страны к стране, от звезды к звезде. А потом пускались в обратный путь, чтобы успеть вернуться на землю к утру.
Но вот что случилось вскоре.
Сопровождал Чамх душу умершего сородича в Нижний мир. И как всегда были с ним духи-помощники: Волк и Медведь. Передал Чамх душу умершего Хозяевам Нижнего Мира и повернул обратно. Но не пошли с ним Волк и Медведь. «Прощай!» — сказали они. — Мы не можем больше уходить из Нижнего Мира. Там, на земле, убили нас. Но ты не печалься. Минул срок нашей земной жизни, но свой род мы продолжили. Передай своей Айями, что теперь ее черед… И прощай!»
Вернулся Чамх один, и ночью, когда пришла к нему Айями, передал ей прощальные слова… Вздрогнула Айями, словно пронзила ее стрела, но ни слезы не уронила.
Жарче прежнего ласкала она Чамха той ночью, а наутро исчезла. Так долго не возвращалась, что Чамх уж решил было, что она его покинула навеки. В горе своем он не видел ни утра, ни вечера…
Ллунд, жена Чамха, знала: думает тот, что она недостойна даже воду лить на руки его Айями! Давно мечтала она извести небесную жену, соперницу свою, да никак не могла. Ворожила много, даже из сухой белой травы изображение человеческой фигурки сделала и стреляла в нее из лука. Думала, уж против этого злого средства не выстоять Айями, но ничего не вышло у Ллунд.
Тогда она пошла на хитрость. Притворилась, будто смирилась с тем, что у нее есть небесная соперница, и теперь просто умирает от любопытства, до того хочется взглянуть на Айями хоть глазком! Пристала Ллунд к мужу: покажи мне ее да покажи! И так она его донимала, так упрашивала, что Чамх, который и сам по милой истомился, решил хотя бы в бубне увидеть ее изображение, да заодно и жене показать, чтоб отстала.
Стал он звенеть, камлать и петь, и вот засиял бубен, засветился, будто солнце. Это предвещало появление Айями, и Чамх от счастья позабыл обо всем на свете.
Но лишь только проступили в бубне ее черты, как Ллунд метнулась вперед и точным движением вонзила прямо в лицо Айями… серебряную острую шпильку!
Ох! Да ведь это была та самая шпилька, которую Чамх когда-то извлек из головы белой тигрицы… Он давно забыл о ней, как забыл и слова Айями: «Она даст тебе власть надо мной!»
Неужто он обронил где-то шпильку, а нашла ее жена? Или тайком утащила?
Но поздно, поздно было об этом думать! Лишь коснулась шпилька лица Айями, как исчезла, будто растаяла, а Айями обернулась белой тигрицей — и пропала с прощальным стоном. И сколько ни звал ее Чамх, сколько ни камлал — не появилась она больше. Навсегда превратилась в тигрицу!
Ждал
Обрядили мертвое тело Чамха в лучшие одежды — новые, крепкие, нарядные. Как обычай требовал, три шелковых халата на него надели, шесть пар торбазов. Новый лук, копье, новый бубен с ним рядом положили…
Пока покойного обряжали, в юрте шло большое пиршество. Беспрерывно кипели котлы, варились самые вкусные яства. Народ толпился здесь с утра до ночи, и каждый не забывал глоточек, кусочек, затяжку табаку уделить и покойнику. Все смеялись, все шутили: ведь обычай требует веселья, пока в доме покойник. Молчать, печалиться здесь грех.
И только Ллунд нет-нет, да и роняла слезу. Но, опасаясь прогневить дух усопшего, она скрывала от всех слезы и лишь иногда незаметно выскальзывала из юрты, чтобы поплакать.
Всхлипнет — да сразу и затихнет: все чудится Ллунд, будто еще кто-то горько рыдает в ночи. А может, это журавль кричал одинокий.
И вот наконец тело Чамха повезли туда, где ожидало его последнее ложе на земле. Это была высокая гора дров, на которую его и возложили лицом на северо-запад — к Стране Мертвых.
Наконец-то Ллунд могла дать волю слезам! Она взобралась на вершину пирамиды и долго стояла, склонясь над Чамхом. Вспоминала, как первый раз ее в свою юрту привел. Как радовался рождению сына. Какие пышные приносил меха с охоты… И как вдруг, внезапно, стал совсем чужим и холодным — и все из-за проклятой Айями!
Повела Ллунд остекленевшими от слез глазами — и вскрикнула. Почудилось ей, будто вверху, на черных ветвях кедров, промелькнуло что-то серебристое…
Ллунд спрыгнула на землю и, выхватив у стоящих неподвижно и скорбно соплеменников факел, ткнула им в пирамиду дров.
Они были щедро политы смолой, и яростное пламя с ревом взвилось вровень с самыми высокими кедрами. И померещилось тем, кто стоял у костра, защищая лицо от жара, будто гибкое белое тело спрыгнуло с вершины одного дерева… огненный свет позолотил его… и рухнуло в костер!
Не то крик, не то зов раздался — и страшная тишина воцарилась вдруг в мире, словно бы на миг замерли в воздухе птицы и рыбы застыли в волнах.
…Как-то раз казак из переселенцев, что ехал с эстафетой в военный пост, недавно основанный на берегу Обимура, нашел в тайге младенца. Девочка это была. Чертами лица она напоминала детей из племени тонгасов, но кожа была светлая — белее даже, чем у русских. Лежало дитя на подстилке из белого шелка под деревом, сосало его листья и было спокойно, весело!
Поднял казак малыша, укутал полою и пустился вскачь.
VI
— Что ж так торопишься поглядеть, а? Говорил, далучин — ерунда!.. — устало усмехнулся Филипп, локтем отталкивая Овсянникова, который нетерпеливо сунулся к костру.
Еще бы! Разве нормальный человек не назовет ерундой гадание по бараньей лопатке (по-тонгасски Филипп называл ее далу, а само гадание — далучин), после которого, якобы, откроется ему будущее? Назовет! Вот и Овсянников назвал. Однако, посмотрев на темное, худое лицо Филиппа, послушав отрешенный шепот его тонких, недобрых губ, разглядев сквозь завесу дыма диковатый блеск узких, длинных глаз, Овсянников вдруг почуял, что его здоровый скептицизм мало-помалу приутих, сменившись нетерпеливым желанием узнать, что же прочтет Филипп в странных извилинах, начертанных теперь на очищенной и высушенной далу, которую шаман осторожно снял с огня.