Хорошие деньги
Шрифт:
Частичка августа выдалась в Полярном Круге по-южному жаркой, солнце палило, как в Африке, – дивился Василий, чувствуя, что под монтажной каской у него что-то вроде как спекается. «Из мозгов ладятся пироги и котлеты, что ли? – посмеивался и забавлялся он в себе во время тяжёлой и однообразной, но сулящей благо, и скорое, работе. – Если так – дармовыми харчами буду обеспечен и сэкономлю на столовке!» Ещё, можно сказать, развлекался тем, что минутами отводил-приподнимал от своей металлической, огнесварной и огнерезчей работы голову и озирался окрест: каков он, Север? Видел с радостью и дали его скупо-лесные, но немерянные, и величественные, сверкающие под щедрым, вроде как нездешним солнцем небоскрёбы обогатительной фабрики, и грозные громадины карьерных грузовиков, и густую иссера-голубую кимберлитовую пыль, которая толстой кожей лежала на всём посёлке; её беспрерывно поднимали в воздух машины, подхватывали и разносили вырывавшиеся из таёжных распадков вихри; прохожие выбирались из неё голубовато-седыми, чихая, кашляя, ругаясь. Необыкновенный, забавный, прекрасный Север, способный одарить человека счастьем!
Бригада Дунаева уже
– Что ж, нужен, значит, будет – молвил привычно весомо Дунаев, поглаживая, будто облагораживая, свою ржаво-рыжую, торчащую клоками бороду.
Лабыкин не спорил, сидел особнячком, не входил в общий разговор, но Василий видел, что под его щёками бились и порой выпирали островато косточки желваков. «Закипает?»
7
Звеньевой был зол и сумрачен, на его багровом, натужно сморщенном, почти в кулачок, лице блестели крупные капли пота, ноздри нервно шевелились, когда насмешливо-сердито смотрел он на бултыхавшийся, подумал Василий, по изрезанной, ямистой подъездной дороге громоздкий гусеничный кран, который нужно было загнать в цех, чтобы, как полагали в бригаде, более безопасно, технологически грамотно и легко устанавливать конструкции; а их ещё немало, ждущих своей очереди. Бригада понимала, что удобнее, несомненно, было бы монтировать башенным краном, который жирафом высился на рельсах рядом с недостроенным цехом; однако теперь, когда уже установлены панели кровли, его невозможно было использовать в деле, а потому и пришлось пригнать с соседнего объекта этого гусеничного монстра.
Устрашающе содрогнувшись и воинственным выпадом наклонившись стрелой вперёд, кран, как внезапно поражённое в схватке существо, замер внутри цеха. Василий даже обомлел: «Вот это чудище! Не разворотило бы оно цех». Из маленькой, промасленной кабины выпрыгнул пожилой, с весёлыми плутоватыми глазками мужичок и гаркнул первому встречному монтажнику – Лабыгину:
– Здорово, Семёныч, живёшь, что ли!
Лабыгин со стиснутыми зубами молчком кивнул в ответ. Крановщик не обиделся, а в радостном оживлении пожал руку подошедшему к нему электрику, мешковатому молодому увальню, и пособил ему, нерасторопному и, похоже, малоопытному, подключить к сети кран. Через полчаса всё было готово к работе, двигатель, затарахтев и заскрипев, ожил, приветственно помотался туда-сюда гусёк. Василий даже улыбнулся: слава богу, техника исправна, конструкции на месте и значит, говорил ему Дунаев, «дело будет сделано, костьми ляжем, а не отступим». «Не отступим!» – вторил в себе Василий.
Дунаев с Лабыгиным, как самые бывалые и высококвалифицированные, монтажниками на верхотуре среди переплетения ферм и всевозможных других конструкций и Василий внизу стропальщиком да на подхвате принялись устанавливать недостающие металлические площадки, переходы, крестовины, лестницы и многое что ещё другое нужно будет поднять ввысь и приварить или стянуть болтами. Работа началась жаркая, горячая, под стать погоде. Василий по родным местам помнил: знойные дни летом – обязательно вскоре громыхнуть громам, засверкать молниям, обрушиться небу на землю ливнем, а то и градом; чему-нибудь, похоже, и здесь случиться. Вырывался из-за холмов игривый южный ветер и поднимал к яркому лазурному небу облака пыли, которая, неуместно празднично и весело искрясь и переливаясь, назойливо липла к потным, нахмуренным лицам монтажников, залепляла глаза. Лабыгин работал в отчуждённой сосредоточенности, в морщинах неудовольствия на лице, на слова Дунаева отвечал скупым мычанием или притворным покашливанием. Громадина кран грузно, неуклюже маневрировал, задевал стрелой за колонны, монорельсы и крестовины, – площадка для его передвижений была до жути тесной, опасной. Весёлый, добродушный крановщик, наконец, уразумевши, что к чему, уже не улыбался, пот ел и резал его зловато сощурившиеся кошачьи глазки, но он боялся оторвать руки от рычагов и обтереть лицо. Губы у него дрожали от великой натуги, потому что требовались предельное, нечеловеческое внимание и филигранная точность при управлении механизмами. Василий, хотя и на земле, но тоже весь в натуге; минутами ему становилось боязно и даже страшно. Ясно: чуть ошибётся крановщик, промахнётся, не туда сдвинется хотя бы на миллиметр и может сотвориться авария или же – покалечит, а то и убьёт монтажников.
– Эх, парни, а как было бы вам ловконько с башенным-то краном! – крикнул крановщик вверх, не вытерпев.
– Работай давай! – прицикнул на него Дунаев.
Стрела несколько раз задела колонны – цех по-звериному утробно гудел-рычал и сотрясался, как в судорогах. Крановщика сорвало – он завопил:
– Экие вы, мужики, бестолочи, скажу я вам! Разве, в рот вам репу, свой дом стали бы с крыши ладить? Эх, работнички!
Лабыгин хищными резкими рывками, но ловко слез с верхотуры, плюхнулся задом на кучу глины в тени. «Громыхнуло!» – понял Василий, тоже опускаясь на глину рядом, отчасти радый, что можно передохнуть.
– Потихоньку, Семёныч, можно бы, – спрыгнул Дунаев на землю и, повинно кренясь лицом вбок и книзу, притулился на корточках возле Лабыгина. Трясущимися пальцами вынул из кармана пачку «Беломорканала», не с первой спички прикурил, в непривчной для себя торопливости втягивал дым.
Лабыгин не отозвался, сидел с закрытыми глазами омертвелого костистого лица. Молчали, молчали. От раскалённой земли вздувало ветром густой жар и пыль. Тяжело было дышать, страдали глаза, мерклыми и мутными виделись дали. Но все знали, и Василий уже наслышался и очарован был разговорами об этом, что не сегодня-завтра примчатся и с рокотом воинственным ворвутся в долину с самых крайних северов ледяные арктические ветры и землю в час-два задавит глубокий тяжёлый льдисто-крупитчатый снег и следом лихо саданут морозы. Знали и то, что с приходом холодов северянину будет житься полегче, потому что привычнее для этого сплошь закалённого бывалого местного, но съехавшегося со всей страны, народа, когда господствуют в их мире снег и мороз, когда густ свежестью и звонок звуками воздух, когда дали и выси хотя и пребывают в сказочном лилейном мираже, но просматриваются на десятки километров во все пределы; а ещё – мысли всякие разные, а значит, лишние, не по делу и не для дела, не лезут в голову на морозе, порой лютом, с жёсткими потягами хиуса, работай себе да работай, только не забудь по уму одеться. «Нам и белым медведям в тепле каюк!» – любили присказать кругополярнинцы, искренно веря, что слова их – истинная правда.
Лабыгин пошевелился, открыл глаза, всмотрелся в сморщенном прищуре вдаль, казалось, намереваясь спросить: что там? скоро ли наступить нормальной жизни без этой духоты и всего остального, не дающего развернуться в работе?
– Помню, мужики, – вздохнув как-то по-бабьи горестно и тоненько-протяжно, первым нарушил он это тягостное, но, понимал, уважительное к нему, молчание, прикуривая свою папиросу от окурка, как-то очень уж расторопно и явно услужливо подсунутого Дунаевым, – так вот, помню, как батяня на всю остатнюю жизнь научил-проучил меня работать. Работать на совесть. Понимаете? – на совесть! Он плотником был, добрым, скажу вам, слыл мастером, на все руки, что назывется, искусник. Хаты, бани, клети, конюшни у нас на Смоленщине – всё строил, о чём не попросили бы селяне. А по деньгам всегда был справедлив: лишнего взять, затребовать чего с человека – ни-ни. Однажды с его артелью рубил я баню. Мне тогда лет восемнадцать минуло – хлопец, одним словом, вертопрах. Но батяне, к слову, я лет с семи пособлял, сперва по мелочам, на подхвате, как сейчас ты, Васька у нас в бригаде, а после стал на равных со всеми. Так вот, как-то раз рубили мы баньку. Бравенькая удавалась банька – брёвнышки гладкие, ровные, круглые, смолёвые, золотистые. Лепота, как сказано в одном хорошем кино! Поручил мне батяня потолок, а это столярная работа, тонкая, на спеца, на мастера рассчитанная. Но отец понимал, что надо меня когда-то поднимать к мастерству, не всё на побегушках болтаться. Стругал я доски и бруски прибивал, – ничего выходило, потому что старался, головой думал. К вечеру почитай всё уже чин чинарём обрисовалось, да тут, язви их в душу, хлопцы идут: «Айда, Ванька, к дивчинам». Эх, мать её, загорелось у меня, зачесалось, но, по батянькиному наряду строгому, надо было ещё пару досок обстругать и пришить. И давай я точно бы угорелый – раз-два, раз-два, рубанком туды-сюды, ровно что метлой. Готово! Пойдёт! Кое-где занозины торчали, горбинка лезла на глаза, однако думкаю себе, бедовая головушка: не заметит-де батяня, потому как зрением к тому времени уже стал плох; а если заметит – не себе же, в конце концов, строим, рассудил. Побросал я инструменты и вдул что было духу за хлопцами. Затемно хмельной от счастья и изнеможённый, как мартовский кот, заявляюсь домой – сидит-горбится батяня за столом, сурово споднизу вонзился в меня глазами, будто гвоздями. «Ты чого же, кобелина, батьку позоришь? Ты людям делал? Так и делай по-людски да по совести». И-и – со всего богатырского своего маха ожарил меня бичом вдоль хребта. Я аж зубами заскрежетал. А он – опять, опять, опять. Я уж надрываюсь, а он – жарит да жарит и приговаривает: «Людям, кобелина, делал? Так и делай по-людски. О совести впредь не забывай по гроб жизни». Вот он каким был. Мог и делать красиво, мог и спросить люто. – Помолчал, глубоко затянулся папиросным дымом, неторопко выпустил его и присказал напевно: – По совести хочется жить и трудиться, парни, а не абы как. О душе надо бы думать, а не только о кармане.
– Я тебя понимаю, Семёныч, – сипло, со срывом голоса на фальцет, словно бы тоже хотел, как и Лабыгин, напевно произнести, отозвался Дунаев, пощипывая свою спутанную с мелкой металлической стружкой бороду. – Правильно, правильно говоришь: и жить, и работать по совести надо. Но, понимаешь… понимаешь ли, дружище… Каюсь, каюсь, впрочем, и не скрывал ничего раньше: хотел я сорвать деньгу, потому что не был уверен – чему же бывать в этой жизни завтра или послезавтра. Живём, согласись, в нонешней сутолоке и шаткости одним днём. Подвернулось чего стоящего – срываем сразу, а потом после нас – хоть трава не расти. Будь я тут хозяином – не допустил бы такого.
– Если совесть не хозяин в сердце человека, то и настоящему порядку не явиться в жизни самому по себе, вот так, Коля, думкаю я своей рабоче-крестьянской думкалкой, – постучал он согнутым и корявым пальцем по своей голове в замызганной каске.
Решительно, даже с подпрыжкой пружинистой встал, пошёл было к монтажной площадке, чтобы забраться снова на верха, да приостановился. Сказал с горьким, сушащим гортань чувством:
– Деньги, деньги, эти проклятущие деньги, сколько же они приносят нам бед! Путают, изматывают человека, подгоняют нас, как пастухи скот, мелкими бесам взмыливают нам мозги и вспенивают мутью кровь, и мы бездумно и оголтело мчимся или карабкаемся за удачей и успехом, а – жить-то когда, братцы, скажите на милость? Просто жить? Понимаете – просто? А? Эх, чего уж!.. – отмахнул он рукой резко и широко, так что папироса отлетела высоко и далеко.