Хорошо посидели!
Шрифт:
— Как это на чужую?
— Очень даже просто. Только обычно не на кожу одну только, а и на душу на чужую играют.
Я уже был наслышан о том, что в воровском мире принято «проигрывать» чью-то жизнь. То ли с целевой установкой — исполнить приговор воровского суда — «толковища». То ли все равно кого «пришить» ради куражу. Тем не менее, мне захотелось еще раз послушать об этом от «авторитетного» знатока этой жуткой системы погашения карточного долга. Я сделал вид, что не понимаю, о чем речь.
— Как это можно играть на чужую душу? Что вы имеете в виду?
— Ты что — совсем темный, мужичок? — Рука смерил меня снисходительным взглядом. — «Что вы имеете в виду…», — передразнил он меня. — Например, тебя могут иметь в виду. Понял?
— Как это?
— Вот я,
— Значит, мог я сегодня и не проснуться? — спросил я. — Вы бы, всё проиграв, могли бы и на меня поставить?
— Нет, мужичок, — успокоил меня Рука. — На тебя бы я не поставил. Во-первых, ты человек. А главное — не всякий может на душу играть. Вот у меня, например, срок на этот раз четыре года. А если бы я тебя замочил — мне бы еще добавили. До восьми, или до десяти лет. Вот и подумаешь: что ты при таком раскладе выиграешь, а что проиграешь. Понял? Другое дело, если бы, скажем, тебе на суде намотали срок двадцать пять лет, а ты из них отсидел всего месяца три. Тогда ты можешь свободно кого хочешь, меня, например, кончать. Понял? Хотя бы и здесь, в камере. Хотя бы и на глазах у всего начальства.
— Так ведь опять под суд.
— Конечно. А что тебе суд, если у тебя срок и так двадцать пять? У нас ведь не Америка. У нас гуманизьм: больше двадцати пяти добавлять — такого закона нет. Значит, что? Дадут тебе заново твои же двадцать пять, и потеряешь ты на всем на этом всего-навсего три уже отсиженных месяца. Понял?
— Нет, не понЯл! — я был несказанно поражен, хотя слова Руки не могли вызывать сомнений. И в самом деле. Смертная казнь отменена, срок свыше двадцати пяти лет не прибавляют, а он у героев подобных случаев и так имеется.
Как я узнал позднее, уже в лагере, воровское толковище, приговорив кого-либо к смерти, поручает исполнение приговора кому-нибудь из своих «двадцатипятилетников», только что начавших отбывать наказание. Можно ли было удивляться тому, что убийства в лагерях стали в те годы бытом и жизнь человеческая, по существу, не ставилась ни в грош.
Книг в пересылке не полагалось, так же как и постельного белья. Время поэтому тянулось здесь еще медленнее, чем в следственной тюрьме. Впрочем, если бы и была у меня в руках книга, читать бы я, скорее всего, все равно не смог. Помимо крика, хохота и злобной перебранки, не утихавших во всех концах камеры, происходило и еще нечто, уж совсем не совместимое с каким-либо чтением.
Дело в том, что одним из самых популярных занятий, которым блатные любят заполнять в тюрьме «свободное время», является обучение танцу. Точнее говоря — чечетке, в самом примитивном ее варианте. Каждый уважающий себя вор с тюремным стажем должен смолоду уметь «бацать». Настоящий вор ведь и начинает свой профессиональный путь обычно с юных лет.
В первое же утро нашего пребывания в камере вологодской пересыльной тюрьмы, сразу же после завтрака, начался «урок танцев». Сначала обучался один из наших сокамерников. Потом к нему присоединился низкорослый Мыша. А потом и еще один вор. «Урок» происходил под руководством «педагога», который, кстати сказать, вероятнее всего, «бацать» не умел. Впрочем, этого и не требовалось. «Педагог» сидел, свесив ноги с нар нижнего этажа. Танцоры стояли в узком проходе между нарами и стеной камеры. Урок проходил до ужаса однообразно. «Учитель» произносил первую строчку стиха:
Кошка бросила котят.Танцор должен был «сбацать», то есть отбарабанить ногами размер и ритм второй бессловесной строчки стиха:
Там-тара-бам-тара-бам-тара-бам.
Учитель возглашал третью строчку:
ПустьТам-тара-бам-тара-бам-тара-бам, —
гремело в ответ.
Никакие другие слова, никакие другие ритмы в данном «учебном процессе» не употреблялись. Пока учитель произносил слова, обучающиеся стояли неподвижно, и только как бы в ответ что есть силы били подошвами по каменному полу.
12
В «подлиннике» другое слово.
Продолжалось это «обучение» часа по три кряду. Я посчитал, что для произнесения слов и отбития ответов «четверостишия» требовалось шесть секунд. За час, таким образом, эта комбинация выкриков и ударов повторялась шестьсот раз. За три часа, следовательно, тысяча восемьсот раз. «Какое счастье, — подумал я, — что мне здесь нечего читать». С книгой в руках я испытывал бы, вероятно, танталовы муки. К концу третьего часа неумолчного грохота голова моя буквально разламывалась.
К бацающим присоединился и Рука. Ему, надо полагать, более других хотелось достичь совершенства в искусстве этой примитивной чечетки для того, чтобы при случае, тем более в присутствии каких-нибудь воровских дам, показать, ежели доведется, высокий класс и этим как-то компенсировать свой физический недостаток в их глазах. Интересно, что на другой и на третий день пребывания в этой камере мне, как ни странно, удавалось под громовое бацанье засыпать. Скорее всего, однообразное повторение ритма, подобно стуку колес вагона, способствовало засыпанию. Хотя стук колес не идет, оказывается, ни в какое сравнение с железным грохотом со всей силы бацающих ног.
«Эта аудитория — тоже ведь история»
Вечером четвертого дня нашего пребывания в пересылке, сразу же после завтрака, человек шесть из нашей камеры, в том числе Мыша, Руку, еще трех блатных с нижних нар и меня, вызвали с вещами. Нам выдали сухой паек, отвезли в «воронке» на вокзал и посадили в столыпинский вагон поезда, идущего на север. В купе, в которое нас шестерых затолкали, уже находилось несколько заключенных, этапируемых откуда-то издалека. На наше появление они не реагировали. Человека по два сидело на нижних полках. Я опять оказался с краю на нижней полке. На этот раз никто не сидел у меня на коленях.
Мы не знали, куда нас везут — в Воркуту, в Инту или в Каргопольлаг. Некоторые из моих старых и новых попутчиков уже бывали — кто в одном, кто в другом, а кто и во всех трех из этих лагерей. Все они утверждали, что Каргопольлаг — лучшее из этих мест. Хотя бы по климату — север, но все же не за полярным кругом.
В разговорах моих соседей о разных северных лагерях замелькало название столицы Каргопольлага — железнодорожной станции Ерцево. Я услышал это название впервые. Сразу же подумалось — авось, судьба приведет меня именно туда, в Каргопольлаг, в это самое Ерцево. К соображениям на тему, что лесоповал лучше, чем шахта, у меня прибавлялось еще одно. Мой отец, сосланный в 30-м году в Туруханский край, провел десять лет на берегу Енисея в поселке Ярцево. Тринадцати лет отроду я сумел, проделав самостоятельно непростой путь из Ленинграда в Туруханский край, навестить отца. С той поры до нынешнего моего путешествия прошло без малого двадцать лет, и тогдашнее поселение — Ярцево — вспоминалось мне теперь как место, где жить было можно. В Енисее было полно стерляди и всякой другой рыбы. Словом, мне казалось, что будет очень даже здорово, если я окажусь именно в Ерцеве. Игра судьбы получится: отец сидел в Ярцеве, а я в Ерцеве. Может быть, и проживу так же благополучно свои десять лет в Ерцеве, как он свои десять в Ярцеве. И выйду затем на свободу, как вышел отец. Конечно, лагерь не ссылка. Но ведь я моложе и закаленнее отца. Когда он попал в ссылку, ему было уже сорок семь лет, а мне сейчас только тридцать. К тому же отец мой не воевал, а я прошел фронт. К тому же самый трудный и голодный фронт — Ленинградский.