Хозяйка большого дома
Шрифт:
Ложь.
Вполне вот способен. И снять, и разодрать ворот… ничего, Дайна заштопает. Или новую купит. В конце концов, что такое рубашка? Пустяк.
Или многое, если теплая.
Райдо торопливо разостлал ее на столе. Младенца он брал осторожно, опасаясь, что стоит прикоснуться, и тот исчезнет.
Или умрет.
Он ведь почти уже умер, дышит еле-еле… но в руках слабо шевельнулся.
— Вот так… мы с тобой сейчас… тепло будет… когда тепло, то и хорошо, да?
Он заворачивал найденыша в рубашку,
На макушке топорщились темные волосики.
И пахло от них… лесом пахло, осенним волглым лесом, который виднелся за краем поля. И в первый день еще Райдо сумел до него добраться, сел на опушке и дышал. Смотрел на сине-зеленые лапы елей, на стволы их, покрытые мелкой чешуей коры, на янтарные слезы… на паутину, кажется, и темный мох, сквозь который прорастала редкая трава.
— Тише, маленькая… мы сейчас… — он совершенно растерялся, вдруг поняв, что не представляет себе, что делать дальше. — Сейчас мы…
…Ната надо позвать.
…или Дайну… или кого-нибудь, но в доме, кажется, никого больше и нет… значит, Ната. Пусть берет лошадь и в город за треклятым доктором, который из Райдо своими советами душу вынул.
Райдо доктор не нужен.
А малышка умирает… и как знать, дождется ли помощи…
Он уже открыл рот, чтобы заорать, не имя, но просто заорать, доораться до кого-нибудь в растреклятом пустом доме, слишком большом для одного, когда сзади раздалось шипение.
И Райдо оглянулся.
Отродье почти сдохло.
Оно умирало давно и, по-хорошему, следовало бы отпустить его, но Ийлэ продолжала делиться силой. Зачем?
Не знала.
Она потерялась. И умерла, наверное, еще тогда, прошлой осенью… а то, что осталось — не Ийлэ. Оно иррационально. Оно ненавидит отродье, и все-таки не способно его оставить.
Оно боится одиночества?
Ийлэ засмеялась, прижимая сверток, который давно уже перестал плакать, к груди. Смех клокотал в горле. Колючий. И горький. И еще, наверное, безумный, но разве здесь был хоть кто-то, кто способен испугаться ее безумия?
Никого.
Отродье вот, затихло, смотрит. И в глазах ее слепых — а Ийлэ точно знала, что отродье пока слепа — отражается сама Ийлэ. Правда, она себя в этом отражении не узнает, но так бывает с безумцами.
— Ничего, — сказала Ийлэ сама себе. В последние полгода она только так и говорила, сама с собой, чтобы не потерять саму эту способность — разговаривать. — Уже недолго…
Наверное, она могла бы остаться здесь, меж корней старой ели, которая растопырила колючие лапы — хоть какая-то, а защита от дождя. Он, начавшийся неделю тому, все шел и шел.
Влажный воздух.
Влажные листья, сопревшие, темно-бурые, но если закопаться в них, становится теплей. В сон клонит. И иногда Ийлэ позволяет себе поспать, правда,
Дыханием и спасаются.
Ийлэ наклоняется к бледному лицу, стараясь не замечать черт его, раскрывает губы и вливает в раззявленный рот отродья еще немного сил.
…и так не осталось.
Но если умирать, то вдвоем, если не в дожде, то в снегу, до которого уже недолго. А еще раньше, предупреждая, ударят морозы, и лес окончательно провалится в глубокий сон. Силы иссякнут.
И закончится эта нелепая, самой Ийлэ непонятная борьба.
Чего ради жить?
Кого?
Но она живет. Вчера, позавчера и за день до того. И дни сплетаются бесконечной вереницей. Дни забрали лето и удобную обжитую нору, заставив пробираться к дому, который, предатель, стоит, будто бы и не случилось ничего. Нет, он тоже в полусне, пусть и тревожном — Ийлэ слышит и тревогу, и настороженность, и страх перед будущим, который она могла бы унять.
Дом не тронут.
А вот ее саму…
…она вжалась в листву.
Мокрая.
И одежда мокрая. И тряпье, в которое завернуто отродье, тоже мокрое. А в доме сухо. Он ведь рядом, Ийлэ знает и эту ель, и поле, и тропу, которая, верно, не заросла. На кухне всегда оставляли дверь открытой…
…порядки изменились.
Но если постараться, то… неужели дом настолько забудет о хозяйке, что…
— Глупость, — Ийлэ потрогала языком клыки. — Соваться туда — безумие…
Ветер тронул ель, и та покачнулась, стряхивая с ветвей воду…
Соваться — одно безумие, оставаться — другое… и какое из двух будет менее болезненным? Если остаться, отродье точно ночь не протянет. А в дом… можно попробовать войти тихо… и тихо же выйти… Ийлэ ведь немного нужно.
Еды.
Для нее и для отродья, которое смотрит, ждет и, наверное, смирилось уже.
Неправильно это.
Ийлэ легла рядом, закрыла глаза, прислушиваясь к шелесту дождя. Она попробует, просто попробует. Не ради отродья, но потому что сама нуждается в еде. Надо только подождать, когда наступит вечер. А ждать она никогда особо не умела.
…солнце утонуло в небесных хлябях. И закат отгорел тусклый, разбавленный. Темнота же получилось кромешною.
Ийлэ не нужен был свет.
Она тропу помнила распрекрасно. Шла. Кралась, едва ли не на цыпочках. Поле, с которого кукурузу так и не убрали, было пустым. Шелестели стебли, терлись друг о друга, ложились под ноги, тонули во влажной земле. И тропа вихляла.
А дом не приближался.
Он появился как-то вдруг, темной громадиной. Ийлэ замерла на краю, разглядывая его жадно, пытаясь понять, что же изменилось.