Хозяйка большого дома
Шрифт:
С камином вот.
И с отродьем.
Оно пыталось держать голову.
— Смотри, получается, — Райдо лежал на боку, наблюдая за отродьем. Иногда он подавался вперед, но не прикасался. — Упрямая…
Оно не плакало.
Даже теперь, когда у него хватило бы сил и на слезы, и на крик, отродье предпочитало молчать. Оно лежало на животе и ноги елозили по толстой шкуре, которую Райдо принес для тепла, ручонки в эту шкуру уперлись, и походило на то, как если бы отродье пыталось подняться. Оно с немалым трудом отрывало слишком тяжелую для него голову, держало ее секунду,
— Ничего, научится… и еще поползет… поползешь ведь?
Отродье отвечало кряхтением.
Забавное.
И странно теперь думать, что вот оно могло исчезнуть.
— Поползет… они когда ползают — смешные очень… но имя все равно надо придумать, — Райдо перевернул отродье на спину, и оно закряхтело, задергало ручонками. — И зарегистрировать ребенка… а то ведь не дело.
Наверное.
Ийлэ отвернулась к окну.
Почему сама мысль о том, что нужно придумать имя отродью, вызывает у нее такое отторжение? Не потому ли, что с именем отродье перестанет быть отродьем, а станет… кем?
Младенцем.
Розовым младенцем, который уже почти похож на обыкновенных розовых младенцев, разве что слишком тих и слаб пока, но это ведь временное. К весне отродье и вправду научится, что голову держать, что сидеть… или вот ползать даже…
Наверное.
Ийлэ отвернулась к окну.
Почему сама мысль о том, что нужно придумать имя отродью, вызывает у нее такое отторжение? Не потому ли, что с именем отродье перестанет быть отродьем, а станет… кем?
Младенцем.
Розовым младенцем, который уже почти похож на обыкновенных розовых младенцев, разве что слишком тих и слаб пока, но это ведь временное. К весне отродье и вправду научится, что голову держать, что сидеть… или вот ползать даже…
— Ийлэ, послушай, — Райдо переложил его в корзину и сунул бутылочку с козьим молоком. Отродье пило жадно, наверное, тоже не верило пока, что голод не грозит.
Интересно, будь у нее возможность, она бы прятала молоко?
— Это уже не смешно… точнее, я неправильно выразился, за мной есть такое, выражаться неправильно, и вообще я в словесах хреново разбираюсь. И душевной тонкости от меня не дождешься, потому и… прекрати… она-то ни в чем не виновата…
— Я не виню.
— Винишь, — Райдо держал бутылочку двумя пальцами, и пальцы эти казались огромными, или напротив, бутылочка крохотной. — Ты же на нее лишний раз взглянуть боишься…
— Нет.
Вот сейчас Ийлэ на отродье смотрит.
Круглое личико… глаза серые… у альвов не бывает серых глаз… и родинок… Ийлэ пробовала их стереть, но родинки не стирались, напротив, становились темнее, ярче.
Брови эти… слишком светлые. И волосы тоже светлые, с каждым днем светлее становятся. Полупрозрачные коготки на полупрозрачных же пальцах, которые обняли бутылочку. Отродье уже почти насытилось, но пьет, вздыхая и причмокивая.
Почти уснуло.
И почти поверило, что теперь в ее жизни всегда будет, что эта корзина с толстым пледом, что бутылка с молоком… Райдо…
— Винишь, но все равно любишь, — со странным удовлетворением в голосе произнес пес.
— Нет.
— Да…
Неприятный разговор.
Не тот, который должен быть у камина, когда за окном почти уже метель и сумерки, свинцово-лиловые, тяжелые, с бледным пятном луны, которая заглядывает в окна. Подсматривает?
— Он ведь прав был, наш добрый доктор… она умирала… и сама не выжила бы… молоко, тепло… льняное семя… это все хорошо, но недостаточно. А вот твоей силы… если ты ее не любила, то почему позволила жить?
— Чего тебе надо?
— Многого, — он высвободил бутылочку из вялых рук и корзину качнул. — Мне надо, чтобы ты перестала прятаться… и чтобы у нее появилось имя… чтобы она росла, а ты жила… быть может, вновь научилась улыбаться… мне кажется, раньше ты легко улыбалась и улыбка тебе шла… мне надо, чтобы ненависть ушла…
— Многого, — согласилась Ийлэ.
Смешной.
Ненависть не способна уйти. Не сама по себе… и наверное, Ийлэ могла бы рассказать.
…о том, как пряталась. О боли. О крови. О страхе — она все-таки умирала, и лес, который до того делился силой щедро, вдруг отступил, замер, ожидая, когда Ийлэ умрет. Лес готов был принять ее тело, опутать корнями, укрыть полями зеленых мхов.
Рассказала бы о слезах.
И растерянности.
Красном грязном комке, с которым она оказалась связана толстой веревкой пуповины, и о том, до чего мерзко ей было прикасаться к этой пуповине… и к комку…
— Я… я подумаю, — ответила Ийлэ, отворачиваясь.
В конце концов, у нее есть еще время.
До весны.
— Подумай, — Райдо встал. — И еще… тут Нат передать просил, а все как-то случая подходящего не было… но вот… держи.
Тонкая цепочка и подвеска-капелька, черная жемчужина, мелкие алмазы, граненые квадратом.
— Это ведь твое, верно?
Ийлэ кивнула.
Ее.
Она знает каждый камень, и что на третьем — крохотная трещина, которую разглядеть можно лишь в отцовскую лупу… и трещину он эту сам показал… и пообещал камень заменить, но Ийлэ не разрешила. А на пятом лапки зажаты были плохо, и отец дожимал, а Ийлэ сидела рядом, глядя за тем, как он работает. Было в этом что-то завораживающее…
…и жемчужину она выбирала сама.
В коробке была сотня их, крупных, идеальной формы, но разного оттенка… белые, бледно-голубые и розовые, насыщенного оттенка… желтоватые, словно вылепленные из масла… еще вот лиловые, гиацинтовые… вся палитра, в которой эта, темная, почти черная, выделялась.
Теплая.
И тогда была теплой, пусть и тепло это было собственным, Ийлэ, а нынешнее — пса. Он носил подвеску в кармане своей дурацкой клетчатой рубашки, вот и нагрелась, что она, что металл… папа делал удивительные цепочки, тонкие, но прочные, с рисунком, который переползает со звена на звено.
Лоза и терний.
…по праву…
Он так сказал, а когда Ийлэ попросила объяснить, что это значит, отец отшутился, мол, не стоит хорошенькой девушке забивать голову всякой ерундой. А ведь не ерунда… полустертая лоза и яркий терний… алмазы сияют, словно ничего не произошло. И жемчужина, кажется, стала темнее, чем прежде.