Хозяйка чужого дома
Шрифт:
Леночка по малолетству своему и особому складу характера всех этих тонкостей не замечала. Вернее, ей было глубоко наплевать на общественное мнение. Ей было хорошо с Гришей – он терпеливо слушал ее болтовню, милосердно скрывал от родителей ее шалости и проступки, за которые ей могли оторвать дома голову, если б узнали о них. Он был дневником, в который девочка заносила свои мысли и впечатления, и, что не менее важно, у него было прекрасное и страдающее лицо распятого бога – как на человека творческого, с художественным вкусом, на Леночку это не могло не действовать. Она решительно не замечала, как вечерами ее тетка,
– Почитаем? – тихим, серьезным голосом спрашивал он.
– Ага, – так же серьезно отвечала его племянница.
Гриша прекрасно мог читать сам – слава богу, глаза его очень хорошо работали, в отличие от ног, но совместное чтение стало ритуалом, приятным, торжественным и важным, наполнявшим их души особой значительностью.
– Что сегодня?
– Разве ты не помнишь – мы решили начать «Братьев Карамазовых»… – Леночка выхватывала своими тонкими цепкими пальчиками с книжной полки толстенный том Достоевского и садилась в кресле напротив. Она обожала этого мрачного, веселого, многословного писателя. Она обожала прочих авторов, которые, подобно Достоевскому, занимались столь подробным психоанализом, искала в их книгах то, от чего может томиться душа, с их помощью пыталаясь разгадать тайну, заключенную в Грише.
Потом, много лет спустя, она с улыбкой вспоминала эти вечера, заполненные чтением вслух, – она, склонившаяся над книгой, и Гриша, завороженно слушающий ее. В темнеющем воздухе плавают слова – страстные, тоскующие, странные, душа мечется и ищет выход к свету… Только в ранней юности можно так упоенно искать истину и морочить голову бедному инвалиду, который оказался в полной зависимости от сумасбродной девчонки и который уже жить не мог без этого тонкого, ломкого голоска, произносящего вслух мрачные мучительные фразы.
Иногда Леночка, потрясенная какой-либо мыслью, отрывала глаза от страницы и опять смотрела на Гришу – его лицо соответствовало тому, что она читала, – было таким же вдохновенным и туманным. Она обожала Гришу – за то, что он, казалось, чувствует то же самое, что и она.
– А здорово завернул, да? – упоенно спрашивала она. – Гриша, ты когда-нибудь думал о том, что такое красота? Красота с большой буквы? Я как художник все время об этом думаю… – Леночка, тоннами рисовавшая букеты цветов, уже всерьез считала себя настоящим творцом. – Знаешь, я не верю, что красота – это только гармония. Вот взять, например, тебя…
– Во мне гармонии нет? – криво усмехался он.
– Можно и так сказать, ты же инвалид, – по-детски жестоко, не замечая собственной жестокости, говорила она. – Но эта изломанность линий поздних маньеристов, святой Себастьян, пронзенный стрелами…
– Елена, бедное дитя…
– Ты считаешь меня слишком умной? – с горькой иронией восклицала она. – Все считают меня слишком умной. Думаешь, Достоевский повредит мне? Тетя Марина недавно говорила, что можно голову свихнуть от этих книг, что для моего возраста вредно…
– Не будем о Марине! – досадливо отмахивался он. – Только насчет меня ты ошибаешься – во мне нет ничего примечательного.
– А ведь ты прав! – восклицала озадаченная Леночка. – Но это только первое приближение к истине, ты выхватил самое главное и основное, а если копнуть поглубже…
– Включи свет, пожалуйста, уже совсем стемнело.
– Да, так вот, я не договорила…
При свете лампы Гришино лицо бледнело, глаза блестели лихорадочным, слишком ярким, как у всех нездоровых людей, блеском, под скулами лежали тени.
– У тебя жар? – Она прикладывала к его лбу ледяную твердую ладошку.
– Ерунда, читай дальше.
Леночка брала в руки книгу, но тут же откладывала ее, пораженная очередным, неожиданно всплывшим вопросом.
– Гриша, а что бы ты делал, если б мог ходить?
– Как – что? Работал бы.
– А я?
– А с тобой бы мы гуляли. Я бы приносил тебе цветы, листья, а ты бы их рисовала. Все то же самое, дитя мое.
– Ну, не знаю… – с сомнением тянула Леночка. – Раньше же ты со мной не гулял! – Она имела в виду те времена, когда Гриша был здоров и едва вспоминал свою племянницу.
– Я был дурак. Такая славная девчонка, вредная пигалица и капризуля, любительница критического реализма… Кстати, я не помню, раньше ты тоже рисовала?
– Я всегда рисовала!
– Надо же, а я не помню… А что ты будешь делать зимой? Зимой же нет ни цветов, ни листьев…
– Чтобы рисовать цветы, необязательно их иметь перед глазами. У человека есть голова, есть воображение, – нравоучительно произносила она. – Хотя ты прав, это время года не самое лучшее для меня. Буду изображать кактусы на подоконнике и фрукты, которые мама принесет с рынка. Мандарины, апельсины… Натюр-морт. Мертвая природа, которая совсем не… «Морт» – какое короткое, страшное слово, – она болтала, почти не задумываясь. – «Невермор» – тоже страшно, потому что «никогда». В русском языке тоже очень много таких слов, которые говорят сами за себя, но по-иностранному они звучат загадочнее, словно заклинания. Но ты не любишь цветы.
– Почему, люблю. Только бы я не их рисовал, а что-нибудь…
– Что? Ну что? А зимой – белый снег, да?
– Да, – грустно соглашался он. – Снег тоже можно нарисовать.
– Можно, но слишком скучно…
– А, я знаю – ты любишь яркие цвета, чтобы от них глаза резало!
– А ты?
– Я поклонник черно-белых фотографий и неявно выраженных сюжетов.
– Потрясающе! Это как?
Он пожимал плечами:
– А так. Очень просто. Я же говорю – белый снег.
– И все?
– Нет, еще я бы нарисовал черные деревья на его фоне. Какой-нибудь старый пенек, выглядывающий из сугроба, собачьи следы. Дом с отсыревшими стенами…
– Это же явное отсутствие сюжета! – строго восклицала Леночка. – Но все равно – ты, оказывается, тоже поклонник пейзажа. Натуры. Людей бы на твоих картинах не было?
– Нет. Ну только так, со спины, издалека…
– Понимаю, – серьезно кивала она, уже совершенно забыв о Достоевском. – А что-нибудь на летние мотивы?
– Тоже можно. Я рисовал бы то, что видел каждый день, с чем сталкиваемся мы с тобой по дороге в парк, что я замечаю у себя под ногами, – забитый водосток, старую консервную банку, рассохшуюся дверь в подвал…