Храни меня, любовь
Шрифт:
— Ну, жизнь, короче, идет, — усмехнулся Дмитрий. — Все идет по плану, ничто не меняется, пока противник еще вовсю резвится, но скоро придут наши, и мы победим…
— «Замуж захотела», — противно ныли два гнусавых голоса на улице, и Дмитрий простонал:
— Да что ж у них все мысли о замуже, и ведь как гнусят-то гадко, боже мой!
Он посмотрел на часы.
Время еще было, пусть немного, просто поваляться вот так, позволяя телу получить несколько минут покоя, неги и истинного удовольствия…
А за окном надрывалась эта странная певица, и, если бы вместо нее
Этот мир был устроен совсем не так, как хотелось Дмитрию. Мир отчего-то подчинялся законам большинства. Большинство птиц не любило, а любило глупых кур с надтреснутыми голосами, трансвеститов и хамов.
Ушедший сон не оставил даже сладкого полудремотного состояния. Дмитрий понял, что спать ему больше не хочется, перевернулся на спину и уставился в желтоватый потолок. Надо, что ли, ремонт сделать. И тут же засмеялся. Да, да… Надо. Только не ему. Потому что от ремонта ровным счетом ничего не изменится в его восприятии жизни. Он стал циником, как все бывшие романтики, напялил на себя панцирь насмешки. И ему плевать, какой у него потолок. В конце концов, когда небо серое, никто же не лезет его ремонтировать и красить в голубой цвет? Хотя это было бы забавно.
На столике тикали часы, как бомба замедленного действия.
Дмитрий знал, что еще пятнадцать минут — и будильник разразится визгами. Он вздохнул и сел в кровати. Нажал на кнопку будильника, чтобы предотвратить эти ариозо взбесившейся коровы.
Настроение у него было средней паршивости, он срочно нуждался в кофе, которого не было, поскольку вчера он забыл его купить.
Он нуждался в отдыхе от человечества, в гордом одиночестве, но — это было недосягаемо. В девять утра он должен был объединиться с частью этого человечества в едином трудовом порыве.
Он еще в чем-то нуждался, но забыл, как это называется, да и не был уверен, есть ли это вообще на земле.
Да и в конце концов, это «что-то» тоже было недосягаемо, как кофе и гордое одиночество, и какой, стало быть, смысл задумываться, что же это такое?
Прошлепав на кухню, он остановился и загадал, что, если наберется кофе на маленькую чашечку, все будет сегодня хорошо. Что-то изменится в его жизни в лучшую сторону.
Банка из-под «Амбассадора» стояла в центре стола, пустая и важная. По этому поводу Дмитрию снова пришел в голову афоризм: «Всем наберется кофе на маленькую чашечку, все будет сегодня хорошо».
На дне лежали жалкие крошки, и Дмитрий снова улыбнулся.
— Вот и еще один афоризм, — пробормотал он себе под нос, выгребая из банки остатки кофе. — Вот тебе, Димочка, жалкие крохи счастья на сегодняшний день…
Кофе получился жидкий и противный.
Дмитрий вздохнул, допив последний глоток, подумал, что лучше б он удовольствовался крепким чаем, а такое «счастье» ему совсем не понравилось на вкус, и, тихонько напевая «Полет валькирий», отправился в душ.
«Лучше горечь полной мерой, чем жалкое, выпрошенное, убогое счастьице», — придумал он новую строчку. Но она ему не понравилась. В ней не хватало изящества.
— И в тебе не хватает изящества, — сообщил он своему отражению. —
Он долго стоял под горячими струями, приходя в себя, возвращаясь к надоевшей, скучной действительности уже окончательно, бесповоротно, без всяких надежд на спасение, потом он чистил зубы так, словно от их белизны зависела судьба всего человечества, слушающего Глюкозу с Веркой Сердючкой… Кстати, тут же ему вспомнилась и Вера Анатольевна, и настроение провалилось в преисподнюю… Он чуть не порезался, когда брился, и поморщился невольно, рассматривая себя в зеркале.
— Что она во мне нашла-то? — спросил он у собственного отражения жалобно. — Совсем баба не в себе… Или это у нее уже маразм наступил?
Ответа на этот вопрос он не знал. Подозревал он, что и сама Вера Анатольевна не сможет ему ответить трезво и вразумительно.
— Сердючка, — пробормотал он зло и насмешливо. — А мне теперь хоть на работу не ходи, право слово…
Ему и в самом деле было тошно ходить в редакцию с тех пор, как там появилась эта дама с орлиным взором и вечно поджатыми губами. Дело, впрочем, было совсем не в ее характере, хотя имела она нрав пренеприятный. Как говорила Танечка, этой дамой уже давно управлял комплекс неполноценности, плавно переросший в манию величия. Последствия подобного недоразумения всегда были губительны для окружающих.
Дело было в том, что Вера Анатольевна Карасева, поэтесса и драматург, пятидесяти пяти лет от роду решила влюбиться со всей страстью, на которую была способна, в скромного художника-иллюстратора Дмитрия Сергеевича Воронова, двадцати девяти лет от роду.
И что он, Дмитрий Сергеевич, с этой напастью мог поделать, он и знать не знал.
Больше всего на свете Тоне хотелось спать. Она стояла за прилавком, и ей было обидно, что кто-то снова решил все за нее. На сей раз это была Шерри.
Тоне к такому положению вещей было не привыкать. Она всегда принадлежала окружающим ее людям. У них были собственные жизни, а у Тони всегда получалась общественная. Она всегда почему-то была обязана прийти на помощь, заменить кого-то на работе, посидеть с детьми и так далее, тому подобное, до бесконечности…
Сейчас вот надо было поработать за Шерри. Потому что ее фингал, как следствие личной жизни, был важнее Тони. Важнее Пашки. Важнее всех Тониных и Пашкиных прав и свобод. То есть все права и свободы мигом превратились в обязанности.
Она вздохнула, расставила на прилавке баночки и флакончики, поболтала с соседкой Риткой и замерла как изваяние у бесконечно надоевшего ей стенда с продукцией двух французских фирм — «Ив Роше» и «Пьер Рико», дорогих и относящихся для самой Тони к разряду непозволительной роскоши.
И фирменный костюм Тоне тоже смертельно надоел. Если раньше она находила в синем платьице с белым воротником французскую изысканность, то теперь казалась себе в нем вышедшей из моды лет сто назад, тусклой и безжизненной куклой.