Хромой Орфей
Шрифт:
Нет, тишина.
В ней удалялись шаги. С грохотом захлопнулись двери.
Еще никто не заговорил.
Чужаки растворились в темноте, но что-то осталось, сладковатой гарью висело в воздухе. Ясно было - этим дело не кончится, теперь начнут обыскивать и шпионить, может быть, допрашивать, арестовывать, бить. На кого еще падет жребий? Что сделал Пишкот? Пишкот... Быть не может! Этот весельчак?
И звери собираются, обнюхивают друг друга, когда протрубят конец охоты. Курить! Гонза нашарил в кармане выкрошившуюся сигарку, но вдруг отдернул руку, будто его обожгло. «Лесняк»!
В проходе между крыльями увидел Богоуша: будущий врач, уткнувшись лбом в сгиб локтя и опершись на железную плиту, весь извивался в позывах рвоты.
Куда я иду? У шкафчиков с инструментами сходятся ребята - бледные лица, движения машинальны, оттого что их коснулся ужас, пронесшийся мимо; они жмутся в кучку, потому что каждый боится остаться наедине с собой. Все знали друг друга по именам и фамилиям: Купса, Фафейта, Башус - лидер в состязаниях по непристойностям - и Адольф Шерак, который до конца войны запретил называть себя по имени и предпочитал мириться с прозвищем «Серак». Сбились в кучу все эти злополучные тотальники, загнанные сюда несчастным жребием, выпавшим на долю тех, кто родился в двадцать четвертом. Стояли в мутном свете, молча пялились друг на друга, чуть не лопаясь от вопросов. Стрелка часов, легонько щелкнув, соскочила с цифры два, но никто ничего не делал. Ничего. И это было хуже всего. Ничего.
В чем виноват Пишкот? За что его взяли? Где он теперь? Что с ним сделают? Ох, ему бы сейчас пружины Попрыгунчика! И кто бы подумал, что именно он?.. Вечно он занимался всякой чепухой, умел кукарекать, и лаять, и подражать всем голосам - Каутце, сиренам... Кто с ним заодно? Кто из нас знает об этом хоть что-нибудь? Если есть такой - пусть не зевает, пусть вовремя испарится, не то еще нас в это дело впутает... Кто же? Ты? Или ты?
Скорей бы утро, сил никаких нет. За кем еще придут те, с оттянутыми карманами, с запахом смерти? А вдруг устроят обыск? И найдут в моем шкафчике в гардеробной наворованные гвозди и мыло? Или книжку? А вдруг она запрещена? Дурак! Не стой, скорей туда, пока время есть...
Неестественная тишина держала в тисках кучки людей, сбившихся в проходах между крыльями.
Половина третьего... Только-то? Тcс!
Веркшуц в форме четким, как на параде, шагом прошел по проходу, сапоги, словно в кошмарном сне, цокали по бетонному полу; по рассеченной харе узнали Заячью Губу. Что ему надо? Хочешь еще кого-нибудь забрать? Нет. Он прошел в конец участка, спросил о чем-то старого Маречека и потом заостренным концом молотка взломал дверцы одного из шкафчиков - все знали чьего, выгреб все: щербатую расческу, обмылок, засохшую корку хлеба, брошюрку о тайнах оккультных наук. Все это веркшуц внимательно осмотрел, сложил в грязное полотенце и завязал узлом. В самой глубине шкафчика нашарил еще картонную коробочку, в ней что-то шелестело - открыл пальцем, понюхал и, брезгливо фыркнув, зашвырнул обратно. «Лесняк», травка от ревматизма... «Легкая, нежно ароматическая...»
Три часа.
Появился Даламанек, глаза его горели лихорадочно, он, видимо, вернулся оттуда, и то, что он видел, вытряхнуло из него угодливую живость; но не мужественное спокойствие делало его движения более медленными.
– Не стойте так, ребята, - проговорил как бы совсем другой Даламанек, прошу вас... и никто... пока не должен покидать. Они еще тут... погубите вы меня, поймите, я ведь мастер...
– Что с ним?
– спросил из-за спины Даламанека Павел.
Мастер обернулся, непонимающе заморгал.
– С кем - с ним?
– просипел он; руки его взметнулись и упали, хлопнув по рабочему халату.
– Не знаю... ничего я не знаю! Что с ним? Не спрашивай меня!
Слышишь? Движение вокруг цеха? Мы в западне! Топот сапог на лестнице к раздевалке, по коридору за дверью конторы; где-то далеко взревел автомобильный мотор, но, может, все это тебе только чудится. Шаги... Время от времени кто-нибудь из веркшуцев пробежит через цех и исчезнет... Тоска, ядовитое облако колышется под сводом крыши.
Четыре!.. В дверях появляется знакомое лицо Гавела - веркшуца-певца. Он как вестник спасения. Огляделся слезящимися глазами, потом зашагал на своих тонких ножках вперед, по проходу. Весь он какой-то сникший, от него разит потом и пивом, ворот мундира расстегнут, обнажая морщинистую шею. Всем своим видом Гавел показывает, что наплевать ему на все. Он вошел в толпу серых и блекло-зеленых комбинезонов, принял протянутую кем-то сигарету, спрятал под фуражку с твердым козырьком; подергал себя за унылый нос, и видно было, что он готов говорить, что ему хочется говорить, более того: что он не может не говорить.
– Убрались камрады, - прикрывая рот рукой, бормочет он и идет, не останавливаясь, переступая через шланги, и провода.
– Дело, видать, крупное... Не у нас... Жив ли? Не знаю... Вряд ли. Ему уже не много было надо. Я видел, когда его грузили в машину... Меня туда не пустили.
– И с красноречивой ухмылкой он чуть ли не горделиво добавляет: - Старик мне не очень-то верит... Не зевайте!
Рассвет поколебался на грани ночи и дня, предвещаемый гомоном птиц. Стало быть, вот неизбежность: все идет своим чередом, повторяясь с тягостным безразличием, от мертвенной бледности надломившейся темноты веет мучительной тоской. Где-то Гонза прочитал, что чаще всего умирают на рассвете: ночь выбрасывает человека к его печальным берегам, обессиленного борьбой, беззащитного - погляди, мол, в последний раз, вот твой мир, смотри, как его очертания выплывают из мутных вод! Стонущий напев блюза в памяти... Стена с колючей проволокой поверху, за нею травянистая плоскость аэродрома, трубы и спящие киты-ангары, стены, провода и бетонные квадраты двориков, отдаленное ворчанье, шипенье... Все это неотъемлемая часть пугливой, карминной тишины.
Мир был скользкий от утренней сырости, и в нем рассветало. Гонза смотрел на рассвет недоверчиво и не сразу заметил, как тихонько подсела к нему Бланка. Очнулся он лишь от ощущенья чьего-то присутствия и увидел ее рядом. Неестественная бледность портила ее - он даже испугался.
– А я тебя искала, - проговорила она, помолчав и глядя в пространство. Гонза тоже смотрел куда-то вперед и не ответил. Тогда она спросила: - Я тебе не мешаю?
– Я рад, что ты разыскала меня.
Тут он вспомнил, что за все это время как-то почти не думал о ней, она не вмещалась в те чувства, которые опустошали его душу, но сейчас он не лгал: он действительно был рад, что она сидит рядом.
– Не будем об этом, ладно? Во всяком случае, не сегодня.
– Хорошо.
Тогда в нем заговорила обычная заботливость:
– Тебе холодно?
– Не чувствую... Ничего я не чувствую. Сиди, не двигайся!
Это она удержала его, когда он хотел стянуть с себя свитер, протертый на локтях.
Светало, как во времена потопа. Небо впереди озарялось, а предметы на земле как-то робко прятались в мышиные тени. Гонза слышал дыхание Бланки и, неизвестно почему, жалел ее. Жалел все живое. Вот она дышит, - с неосознанным изумлением подумал он в этот замерший миг, - дышит, пульсирует в ней горячая кровь, она живет! Он затрепетал. Им овладел какой-то непонятный, неведомый ужас и вместе боязливая радость и страх за эту ничтожную струйку воздуха, какое-то жалостное умиление тем, что вот дышит, живет девушка из утреннего поезда... И нестерпимо вдруг захотелось схватить ее в объятия, закрыть ей глаза перед чем-то, впиться в нее с возрастающим чувством безнадежности, слиться с ней, чтобы и он и она уж не были бы сами по себе, чтоб растаяли два горестно одиноких и нелогических «я». Падение... Лжешь, Душан! Гонза протер глаза и не сказал ей об этом ни слова.