Хроника города Леонска
Шрифт:
Здесь леончини разошлись по семьям и быстро прижились. Климат Венеции, такой зловещий и коварный, оказался им по вкусу. Не было ни одной семьи, где бы не жил маленький лев. Конечно, ни одно празднество не обходилось без зверьков, которые смело заняли место чуть что не «полномочных представителей» Венеции. Да и в некоторых политических событиях они тоже принимали активное участие. Достаточно вспомнить попытку мятежа в 1310 году, когда гордыня дожа Пьетро Градениго довела до того, что город был отлучен от церкви за свои художества. Заговорщики решили убрать дожа любой ценой. Утром в день мятежа один из возмутителей спокойствия, Баймонте Тьеполо, задержался в Мерчерии под огромной бузиной. Все жители сестьере переполошились, из закрытых окон неслись страшные проклятия. Только Тьеполо тронулся в путь, как ветхая старуха, синьора Джустина, высунулась из окна и осыпала бунтовщиков
В Леонске леончини переименовали – и стали они лёвчиками. И вторая родина стала чудным зверькам такой же нежной – но и суровой – матерью, как Венеция. Дело в том, что никому не удавалось вывезти леончиков за пределы города на лагуне. То ли хитрые венецианцы так все устраивали, то ли правда венецианский климат оказался единственно возможным для малых львов, но в других городах Италии они просто не выживали. И в Венеции вообще дело кончилось тем, что после отъезда Гримальди и всех его сообщников, а потом еще и падения республики леончики постепенно вымерли. В Леонске тоже лёвчики оказались невывозными – сколько ни старались москвичи да петербужцы, саратовцы да астраханцы развести у себя лёвчиков, ничего у них из этого не вышло. А в Леонске наши любимцы выжили и в революцию, и в голод, и в войну. И до сих пор своей незамутненной добротой даже в минуты скорби помогают всем не терять самообладания.
Глава 3
Кто я такой
Теперь мне пора рассказать о себе. Я сижу на террасе своего дома в Шварцвальде под Фрайбургом и смотрю на лиственницы, которые стоят на лужайке прямо передо мной. Не знаю, кто-то из прежних владельцев посадил их или они выросли сами, но растут они в линеечку. Высокие, как приморские сосны. И меня все время занимает, сколько я на них ни смотрю, почему они выросли такие разные. Вот первая: у нее из самого корня, от земли, рядом с основным стволом тянется вверх второй, тоньше главного раз в десять. Он до половины высоты голый, ветки все отвалились, и только совсем высоко, я еле разглядел (мне трудно уже долго держать голову лицом наверх), из него растут в одну сторону полноценные длинные ветки с густым игольным опереньем. Две другие, вторая и третья, если считать по порядку от террасы, одноствольные, но ведь они одногодки, но вторая тощая, как одёр, а третья полнотелая, хочется сказать жирная, пышная, как кустодиевская баба. И завершает всю картину четвертая красавица – так вот она почему-то трехствольная, только не с самого низу, а на высоте метров десяти разделяется на два аккуратных цилиндра равной толщины, а потом, еще метров через пять, один из них раздваивается. И видно, что все три ствола друг другом довольны до чрезвычайности. Я склонен к философствованиям на обывательском уровне, и, глядя на эти лиственницы, я всякий раз думаю, что они как люди и у них у всех даже при одинаковых корнях и почве все складывается в жизни всякий раз по-разному.
Я немец, и мне девяносто лет. Родился я в 1923 году. Меня зовут Генрих, фамилия Ленрот, а уменьшительное имя у меня Ханя. Так меня прозвали, когда я был в плену в СССР после войны, две русские девочки. И так за мной это имечко закрепилось и в Германии, и оказалось, что неслучайно.
Еще я вам сразу скажу, что я пишу, конечно, по-немецки, потому что русский язык толком не выучил, хотя прожил в Леонске чуть не двадцать лет. А вы читаете перевод с листа. Я отдаю каждую главу, как только ее напишу, своему другу, который, как и я, сбежал из Леонска, после того как там произошла вся эта ужасная история. Он русский но в немецком купается, как в родном языке, и я ему полностью доверяю. Его зовут Митя, Дмитрий Бибиков. Он композитор, но у него выраженные литературные способности. Конечно, я у него полностью в руках и под контролем, но он мне обещал, что ничего в моем рассказе исправлять или уточнять не станет, хотя он тоже все видел от начала до самого конца. Но если вы все-таки заметите что-то подозрительное, даже неподходящее, вы имейте в виду, что это написал не я, а Митя. В моем возрасте мне некого попросить сверить перевод с оригиналом. Такую операцию проведут уже после моей смерти, и тогда Митю выведут на чистую воду.
Почему я переехал в конце 80-х в Леонск? Ваш вопрос совершенно справедлив. Я потому и прерываю свое повествование во второй раз, что должен вам объяснить, от кого вы получаете это достоверное повествование и почему никто другой, как я уже предупреждал вас, не мог бы рассказать точнее. Достоверное повествование – это мое заимствование, так назывался огромный роман в стихах и прозе Гийома де Машо, про любовь старика к девушке, и до сих пор неизвестно, то ли престарелый поэт в своем далеком XIV веке насочинял всю чудесную историю или просто искусно «одел в слова» действительно приключившуюся с ним авантюру.
Я переводчик технических текстов, мой главный заработок состоял в переводе на английский деловых отчетов разных крупных фирм. Это были хорошие деньги, я умел переводить очень точно и чрезвычайно быстро, и я заработал к концу 80-х солидную пенсию. Но моя главная страсть литература. Я тихо пишу стихи в стол всю жизнь, но мало кому в этом признаюсь. А достоверное повествование может написать только тот, кто знает про литературу все. Состарившиеся к концу жизни норовят написать мемуары. И ни у кого ничего путного не получается, разве что «документ времени». Потому что надо чувствовать не только слово, но и то, что можно из него построить. Мы с Митей много раз проверяли друг друга на литературную чувствительность и поняли, что у нас одна группа крови. Потому я так решительно и попросил помощи у Мити. Ведь мой текст здесь, в Германии, никому не нужен. А в России до сих пор ждут, кто им расскажет всю правду про львов Леонска.
Меня в Леонск отправила безумная любовь. Я женат, моя жена англичанка, ее зовут Бетси, она чудесный человек, на семь лет меня моложе, у меня двое немолодых сыновей, один знаменитый музыкант, другой преуспевающий архитектор, шестеро внуков. Еще у меня была любовница, Труди, незамысловатая такая женщина, жена скучного бизнесмена (в России говорят «крепкого хозяйственника»), которая прилепилась ко мне, как тот несчастливый тоненький ствол к первой лиственнице. Так мы и жили дружным коллективом в нашем Вюрцбурге, и ходили друг к другу в гости, и я читал своего Шекспира от корки до корки, по-английски и по-немецки, писал свои сиротские стихи, и жизнь шла в заунывном своем, правильном направлении.
И вот пришла моя Беатриче. Вы, конечно, понимаете, этим оборотом я не хочу сказать, что я Данте. Но она вполне могла претендовать на роль Музы и ангела-хранителя. Беатриче той было всего восемь лет, когда ее увидел девятилетний Дуранте. А Соне было сорок два, когда она мне явилась. Она не любила свое немецкое имя Сванхильде, к тому времени стала одним из лучших специалистов в Германии по Достоевскому, и Соня из «Преступления и наказания» оказалась для нее более близкой родственницей, чем героиня Гофмана. Но если брать Чехова и его «Дядю Ваню», то там-то она была похожа скорее на Елену Андреевну, а никак не на Соню. Но «Соня» звучало в Германии как-то очень убедительно.
И она сама как личность звучала убедительно. Я ее увидел в первый раз на семинаре в Католической академии Фрайбурга, где она рассказывала про философские воззрения Достоевского. После моего плена в России русская тема сидела во мне как заноза. Как европеец я вспоминал убогий их быт с отвращением, даже с брезгливостью, но в людях, с которыми я там сошелся поближе, скрывалось что-то такое странное, что я никак не мог разобраться в себе. Запрещал себе об этом думать. Но в книжном магазине руки сами собой тянулись к русским книгам. И снова меня колбасило. Стал читать Пушкина, и как будто бы красиво переведено, звучит по-немецки складно, а почему все это считается у них таким великим, в толк не могу взять. Потому и ездил я на всякие семинары, ходил даже на лекции в университеты, но на человеческом уровне никто мою занозу вынуть у меня из сердца не мог.
И тут явилась Соня. Через десять минут после начала ее доклада я перестал ее слушать. Она говорила серьезные вещи, мне нравилось все, что она говорила. Но дело было не в этом. Она пела, как сирена, вот что главное. Высокая, крупноватая, с благородно вылепленным лицом, ясными сверкающими глазами, в каком-то аристократичном наряде, стилизованном под fin de si`ecle, она произвела на меня гипнотизирующее впечатление. К тому же она произносила русские имена и фамилии аутентично по-русски, без акцента, прочитала две цитаты из Достоевского (она говорила – Да-ста-евский) в оригинале так красиво, что русский язык мне показался краше итальянского. В ней билась такая любовь к русскому слову, русской мысли, русскому характеру, что заноза моя заерзала и, кажется, собралась вылезать. Я в нее влюбился, это ясно, но ключом, кажется, оказалась моя запретная любовь к русскому слову.