Хроника одного полка. 1915 год
Шрифт:
Смерть как хочу в Москву. Надоело мне моё Михайловское. Покуда куда-нибудь доберёшься, уже и ночь и на постоялых дворах места не достать, всё какие-то клоповники, и лошадей приличных нет.
А летось был на Собачьей площадке да в Елхове. Прелестные места, и пахнет детством и друзьями. Маменька с батюшкой прошлый год перебрались на Молчановку к Симеону Столпнику. Но в приход ходят к Николе Явленному, что на Арбате. Приходский батюшка, тамошний, премило голосистый, маменьку растрогал до слёз. В письме она написала, как его зовут, да я запамятовал. А ещё хочу в Лужники, к Новодевичьему. С солнцепёка, да под осокори. Пишется там хорошо.
Преображенское люблю. Яузу с её глинистыми берегами и берёзовыми спусками к воде. Коровий брод, Елохово, Ольховка, Царская дорога, езжай хоть до Кремля. Но скука и здесь. Всё дачи. Зимой до Лефортова едешь, можно никого не встретить. Только у Богоявленского толпа да у Преображенской богадельни. И народ какой-то серый по нонешним временам – зимний, февральский.
То ли дело Кузнецкий Мост. Умеют же французы. Помнишь, когда в Москве я был в последний раз, на Кузнецком открыли новую кондитерскую, с этим новым цветом, махагон, и запахом. Говорят, в Европе везде так пахнет. А у нас – всё капуста! Да всё квашеная!
А как вымостили. Вспомни-ка двор в Петропавловской крепости, гулял там, не скажу с кем, её каблучками и ступить невозможно. Только в лаптях, и то с подковыркою.
На Кузнецком же – барышни. Нешто какие-то новые курсы открыли? Не слыхал ли? Наподобие смольнинских. Эх! И разведут там конституцию, недаром наш полицмейстер на порядки жалуется. Я представить себе не могу, как бы на Москву, да на Кузнецкий с французиками да московскими модницами посмотрели бы его дочери, полицмейстера. Наверное, поумирали бы. Хотя первым, верно, умер бы их батюшка. Ну да Бог с ними!
Мне няня, ты помнишь её, третьего дня квасу наварила. И так запахло летом. И как только умудрилась? Говорит, секрет знает! Сколько же она всего знает? Одних только сказок!.. И мне от этого много и хорошо думается.
В Москву! В Москву!
А потом что? Опять сюда? Тогда в Париж! Но, конечно, это блажь, какой там Париж, кто же пустит?
Уже светает. И начинается день. Не знаю, когда ты получишь это письмо, утром ли, днём ли, а может, вечером, почтовые сейчас бегают бойко, больших задержек нет, а курьерские носятся прямо под моими окнами. Надысь так по наледям прогрохотали, что чуть моя любимая ваза китайская с этажерки не упала. Было бы весьма жаль.
Не грусти, приеду, свидимся.
Всегда твой,
Александр!»
Володечка замолчал, и вдруг наступившую тишину пробил стук колёс, другие звуки, и Аркадий Иванович будто проснулся. Володечка молчал, молчал и рыбак-артиллерист, разорившийся дворянин и преподаватель математики и черчения из какого-то подмосковного Богородска. Аркадию Ивановичу страстно захотелось встать, подойти и посмотреть на этого Володечку. Он представлялся ему молодым, высоким, с вьющимися волосами и нежной, ни разу не бритой кожей на щеках. Всю картинку испортил рыбак, тот заговорил:
– Володечка, а вы, однако, художник, я бы даже сказал – художник души! Теперь я вполне понимаю эту вашу сестру милосердия, как бишь её?..
– Татьяна Ивановна.
– Татьяну Ивановну! Очень даже! Вы в своём письме писали от имени Александра Сергеевича его другу Нащокину, а у меня тоже возникло такое впечатление, как у неё, что Александр Сергеевич пишет прямо мне! Да вам печататься надобно, голубчик вы мой! А нельзя ли списать как-нибудь? Я бы даже это своему коллеге учителю словесности порекомендовал, допустим, сочинение на тему… Ну, пусть бы он, извиняюсь за оборот речи… тему даже бы сам придумал!
– Я очень польщён, спасибо вам за такую оценку… – Вяземский по голосу Володечки слышал, что Володечка действительно польщён оценкой своего соседа. – Только вот дать списать не могу, могу только продиктовать, когда-нибудь на остановке. Само письмо я подарил Татьяне Ивановне, я ей хотел подарить на память о нашей встрече…
– Красавица? – перебил его сосед.
Володечка помолчал и ответил:
– Ага! – Он ещё помолчал: – Но как-то не по внешности, но, вы знаете, только вы не смейтесь, сияет она вся! Я сначала, когда очнулся, даже не понимал, что она не ангел, думал, что видение…
– А она?
– Она… у неё… таких, как я, был целый лазарет… она сияла для всех! И, не подумайте дурного, тут нет ничего плотского… уже когда сняли лубок, а потом была операция и я снова был в беспамятстве, я потерял её… Даже не знаю, как сказать… однако третьего дня она снова появилась из Гродно, она служит на санитарном поезде… я подарил ей это письмо… она прочитала его и приняла от меня, как подарок, и я хотел ей ещё подарить томик Чехова, но она сказала, что один раненый уже подарил ей Чехова перед операцией, а на операции он умер, и она письмо возьмёт, а Чехова нет, и сама подарила мне Библию с иллюстрациями Доре. Я как только могу, так листаю… – Володечка замолчал на полуслове. Вяземский сидел и слушал в умилении, он напрасно опасался, что услышит что-то доморощенное, как его кадеты в корпусе, а Володечка молчал, и вдруг Аркадий Иванович услышал от того места, где находился Володечка, слабый стон.
– Володечка, – позвал рыбак, – Володечка, что вы замолчали вам плохо?
Вяземский всё понял, поднялся и пошёл к сестрам. Те мигом освободились от сна, встали, одна пошла к Володечке, другая в другую сторону, включился дежурный свет, и через несколько минут по вагону уже шли санитары с носилками. Сестра посмотрела на Вяземского, с сожалением развела руками и ушла. Артиллерист-рыбак молчал. Вяземский сидел на полке рядом со своим ампутированным соседом, мысли путались, он в деталях вспомнил сестру милосердия Татьяну Ивановну из осовецкого лазарета и понял всю правоту Володечки, что та действительно была ангел.
Аркадий Иванович проснулся. Поезд стоял. Мимо с носилками двигались санитары, между ними медленно шли к выходу ходячие ампутированные, это были офицеры, чаще молодые: прапорщики, подпоручики, поручики, но вот пронесли подполковника. Аркадий Иванович хотел встать, но было неудобно, он поджал ноги и остался сидеть, пока все не пройдут. Он вспомнил Володечку и весь ночной разговор соседей, стал осматриваться, однако полки, где они могли быть, были пустые. На его полке ещё лежал раненый без ног, укрытый с головой простынью, умерших выносили последними.