Хроника потерянного города. Сараевская трилогия
Шрифт:
Во время одной из гимназических экскурсий мы познакомились с вином. После долгой ночной поездки в вагонах узкоколейки, которые часами объезжали залитое водой Попово Поле, нас, бледных, как камень-известняк, в порту Плоче грузили на паромы и баркасы, которые чаще всего направлялись к Пелешецу и Корчуле. Вино там стоило копейки, и было его полно. Мы напивались «греком» и «пошипом» из деревни Лумбарда, покупали его корчагами и пили ночами на морском берегу, заедая украденным инжиром. Были там терпкие красные вина «поступ» и «дингач», а девочкам больше нравился сладковатый и тяжелый «прошек». Утром, поддерживая друг другу головы, мы дружно блевали полупереваренным инжиром. Мы не привыкли к таким тяжелым винам, не знали, как их надо пить и чем заедать. Впрочем, в Сараево таких вин и не было, ведь этот город – родина мягкой ракии.
Первым эти вина открыл Бель Ами, который отвел нас в «Два вола», где мы, весьма нахально для своего возраста, заняли место рядом с составленными столиками старых философов. Похоже, им понравилось, что мы, такие молодые, выбрали античное семейство вин, вместо того чтобы, как прочие наши ровесники, пить пиво и виньяк, которые как
На самой узкой и самой короткой сараевской улице Зриньского, сразу по левой стороне, у гостиницы «Централь», когда мрачным туннелем выходишь на Набережную, располагался букинистический магазинчик Садика Бучука. Этот высокий и костлявый изможденный уроженец Требиня, вечно сутулый, словно боящийся удариться головой о низкий, закопченный потолок своей лавки, обучался книготорговому делу задолго до войны, у Студички, знаменитого сараевского букиниста из Штросмайеровой улицы. Он здорово торговал книгами, которые, правда, в основном так и не читал, но зато внимательно прислушивался к разговорам постоянных клиентов, старых сараевских писателей, которые каждый день после полудня сворачивали к нему в лавку на чашечку кофе. Таким образом он отточил литературный вкус и лучше любого другого знал, как обстоят дела в отечественной и мировой литературе и книжной торговле. Он был из тех благословенных людей, которые умеют внимательно выслушать собеседников и каждому из них чем-нибудь да помочь. В тесной кухоньке за полками с книгами он днями напролет варил сладчайший черный кофе, так называемый «долей-ка», к которому привыкли в его родной Герцеговине, и выносил его гостям в филджанах, рядом с которыми на подносе всегда были кусочки рафинада или возлежали кубики рахат-лукума, так что всякий, кому не хватало сладости, мог распивать свой кофе вприкуску. Он словно совершал какой-то ритуал, деликатно и осторожно водружая филджаны и джезву на пачки старых энциклопедий или переплетенные комплекты журналов, собирание которых было его тайной страстью. У Садика Бучука можно было найти аккуратно переплетенные подшивки некогда знаменитого журнала «Надежда» Косты Хермана, который в конце прошлого века редактировал Сильвио Страхимир Краньчевич, или знаменитой «Боснийской вилы» с первыми публикациями стихов знаменитых сербских бардов. В этом темной маленьком магазинчике царил запах лавки древности, а в воздухе висела тончайшая книжная пыль. Человека в ней охватывало исключительно редкое чувство тепла и безопасного убежища, которое, продолжая традицию старых букинистов, вроде Сильвестра Боннара Анатоля Франса, бережно поддерживал этот благородный мужчина с исключительно утонченными манерами декадентствующих дворянских родов из Требиня. Это священное место, словно последнее в мире прибежище книги и мысли, хранящее дух эпохи, сгинувшей в половодье новой прямолинейной пропаганды литературы, предназначенной для обучения новых поколений, скрытое наподобие раннехристианских катакомб посреди всемирной коммунистической империи, привлекало старых сараевских писателей, да и нас, только вступавших в литературу. Старики находили здесь материалы для своих исторических романов и научных трудов, а мы, молодежь, довоенные книги, которых не было в новых городских книжных магазинах и даже в библиотеках. Кроме того, мы своими глазами могли посмотреть на прежних литературных гигантов, какими были Марко Маркович, автор «Кривой Дрины», Бора Ефтич или Звонимир Шубич – писатели впали в немилость и забвение, их никто больше не издавал и мало кто читал их довоенные книги. Они не походили на наши представления об авторах. Нам были знакомы фотографии Джека Лондона на яхте в Оклендском заливе, в кожаной морской куртке и с растрепанными ветром волосами, или Уильяма Фолкнера, их ровесника, сидящего на корточках под стеной лавки в Джефферсоне, на Юге, с кучерами и фермерами, потягивая бурбон прямо из бутылки. У него было костлявое лицо с выдающимися над стрижеными седыми усами скулами, и одет он был в комбинезон из выцветшей джинсовой ткани с лямками. Мы считали, что так и должны выглядеть настоящие писатели. Эти же наши нищие предки походили в основном на почтовых чиновников или банковских служащих на пенсии, причем многие из них именно таковыми и были. Они словно мимикрировали – обыденностью внешнего вида пытались скрыть от свирепых соседей по кварталу необычность своих литературных пристрастий.
И над всеми ними, словно заботливый старый родич, бдел Садик Бучук, поглядывая на нас сквозь толстые очки с нежностью и заботой, переживая за то, как все это закончится, потому что он и до нас повидал много писательских судеб.
Еще в 1930 году, когда он служил бухгалтером в книжном магазине «Взгляд» на Александровой улице, его кофе, сваренный в необыкновенно большой джезве, вмещающей аж пол-литра пьянящей черной жидкости, пила, забившись в комнатку за книжными полками, вся история литературы этого города. Он все еще хранил экземпляры первых изданий с автографами Иована Кршича, Хасана Кикича, Мака и Хамида Диздаров, Брайко Шотры и Эли Финци – в те времена он продавал их печатные брошюрки, стараясь помочь писательской нищете, несмотря на опасность, поскольку все они были леваками.
Иногда он, как будто святых тайн, вытаскивал из потайных ящиков и демонстрировал с десяток пожелтевших открыток от Великого Тина, который пьяным, нечитаемым почерком бессонного гуляки благодарил его за продажу своих поэтических сборников, благодаря чему удалось заплатить долг домохозяйкам, что он не успел сделать, поспешно покидая Сараево.
Но, похоже, дружба с титанами не оставила никаких следов в скромном Садике, который с прежним неутихающим жаром привечал и наставлял каждого молодого человека, если ощущал в нем хоть каплю таланта и интереса к художественной литературе. В его поведении невозможно было ощутить даже наитончайшей разницы в обхождении
В отличие от детей большого города, молодые провинциалы обуреваемы почти болезненной страстью к чтению, которое заменяет им волнительную жизнь, недоступную в их городках, местечках и поселках. Они просто пожирают книги, буквально упиваясь чтением. Зачем, скажем, молодому человеку в Лондоне, Париже или Белграде проводить ночь напролет на кухне, согнувшись над книгой, если сразу за порогом его ожидают настоящие чудеса; он располагает огромным количеством разнообразных удовольствий; множество кинотеатров, театральных представлений, дансинги и кафе – в конце концов, даже сама улица или площадь привлекательны! Само собой разумеется, я веду речь о дотелевизионной эпохе, которая всех их перед экраном привела к общему знаменателю. Но когда на провинцию опускается ночь, когда одновременно с вечерней зарей мы сталкиваемся с безнадежной пустотой времени, с которой ничего не поделать, нам только и остается переживать чужие жизни из книг, наслаждаясь ролью героя романа, в который только что уткнулись. Ночи напролет, до самого утра глотая книги, молодые провинциалы – единственные люди в глубинке, которые, пока все работают, спят до полудня и позже. Так они и покоятся, словно куколки, из которых в один прекрасный день, если повезет, вылупятся прекрасные пестрые бабочки. Именно потому провинциалы в основном куда начитаннее жителей больших городов: они, откровенно говоря, знают куда больше, чем следовало бы.
Зато мы наверняка знали, что единственной книгой, которую Садик Бучук прочитал от корки до корки, причем неоднократно, была летопись сараевского хроникера восемнадцатого века Муллы Мустафы Башескии, написанная от руки и переплетенный перевод которой он держал на полке рядом с Кораном, поскольку был очень набожным человеком. В рамазан, во время поста, никто из друзей Бучука не требовал привычного кофе, а страстные курильщики, чтобы выкурить обязательную сигарету, выходили из лавки на улицу, поскольку во время рамазана запрещено вдыхать Святой дым. И какое бы направление не принимал разговор с Садиком Бучуком о книгах – о новом ли, только что изданном переводе «Тошноты» Сартра, по поводу которого преподаватель французского Джакула утверждал, что оригиналу более соответствует «Дурнота», или же о новом сборнике рассказов Андрича, – Садик все разговоры сводил к Мулле Мустафе Башескии, цитируя тот или иной отрывок из его хроник. Боясь потерять список драгоценного перевода, он никому не позволял выносить его из лавки, непрерывно жалуясь, что у несчастного, давно забытого Башескии почем зря воровали наши лучшие писатели и потому годами не позволяли издать перевод этого произведения, написанного арабским алфавитом по-турецки, чтобы тем самым не раскрылись тайные источники их вдохновения. Правда, существовали два давних издания переводов фрагментов этой хроники, которые напечатал Краеведческий музей в 1918 и 1919 годах, но все экземпляры таинственным образом исчезли и нельзя было найти их ни за какие деньги, не было их даже у Бучука. Тем не менее этот добрый человек позволял мне, сидя у витрины его букинистической лавки, листать, читать и переписывать отдельные отрывки из истории моего города.
Кто такой был Мулла Мустафа Башеския? Я часто хаживал улочкой Меджелити под каменной Сахат-башней мимо Беговой мечети, где этот сараевский хроникер, поэт и составитель летописей восемнадцатого века держал скромную контору, в которой, подружившись с соседом, продавцом целебных трав, составлял и писал неграмотным жителям Сараево частные письма, просьбы, жалобы, договоры, доверенности, описывал имущество умерших и все прочее, что было необходимо. Ученый и грамотный человек, набожный, скромный и тихий, как и Садик Бучук, Мулла Мустафа, кроме писарского ремесла, обучал молодежь арабской каллиграфии, да и сам штудировал у мудериса Гази-Хусрев-Беговой медресе Мехмед-Рази Велиходжича шариатское право и астрономию. Мистицизм он изучал у шейха Хаджи-Синановой текии хаджи Мухамеда, и все для того, чтобы вступить в конце концов в дервишский орден Кадери.
Начиная с 1746 года и до самой смерти, наступившей в глубокой старости в 1809 году, он вел хронику своего города, описывая покойников и всякие чудеса, происходившие на его глазах. Поглядывая в щелочку прикрытых ставень своей лавки, он наблюдал и описывал кровавые расправы между религиозными сектами, проводы и встречи солдат, что воевали с русскими в далеких степях и с венграми на берегах Дуная. В его хрониках паводки смывали мосты на Миляцке, горели дома, мечети и башни с часами, потрясали почву землетрясения, а в сараевском небе летели страшными предвестниками хвостатые звезды, протыкали себя насквозь дервиши, попрошайничали юродивые, строились и разрушались крепости – а он все это время на толстых листах белой, желтоватой и розовой бумаги униженно и сокрушенно записывал гусиным пером все эти чудеса, сохраняя каллиграфическую четкость почерка.
Однажды в юные годы я страстно увлекся изучением своего родного города. Мне казалось, что вся его топография, его горы, холмы, улицы, старинные укрепления, глухие переулки, колодцы, ручьи, даже сама мелководная Миляцка с мостами есть не что иное, как продолжение моего собственного тела. Я часами бродил по дальним кварталам, открывая уже забытые текии и медресе с полуразрушенными стенами, дворы, заросшие кустарником и репейниками. Я верил, что тайна моей жизни и искусства, которым я буду заниматься, кроются именно здесь, где турецкая старина на границах европейских кварталов сталкивалась с новым временем и пропитывалась им, превращаясь в чудесным образом закрученную фантасмагорию. И по этой причине летопись Муллы Мустафы Башескии стала для меня настоящим открытием – секретной картой потаенных путей, которые проведут меня лабиринтами к запретной сути. Уже тогда я знал – в этом темном непроходимом лесу, таинственном, как само время, начертана линия моей собственной жизни.