Хуррамабад
Шрифт:
— А если Файз заглянет… скажи… — Касым пальцем сдвинул тюбетейку на затылок и почесал лоб. — А, хрен с ним, ничего не говори… в другой раз зайдет, не переломится. Все, я погнал!
Макушин кивнул.
Лук лежал в замасленной и нетвердой картонной коробке. Он выгреб штук пятнадцать луковиц и стал быстро чистить, соря шелухой на глиняный пол. Очищенные луковицы летели в обитое эмалированное ведро.
— Что, — вкрадчиво спросил Фарход, — опять проклятый Касым заставляет лук чистить?
— Заставляет, — вздохнул Макушин, усмехаясь: начиналась старая игра.
— Тц-тц-тц!.. — произнес Фарход и покачал
Считалось, что Фарход ловко подковыривает Макушина. Макушин никогда не показывал виду, что эти подковырки его совершенно не задевают. Наоборот, иногда подыгрывал.
— Помолчи лучше, — сказал он и бросил луковицу в ведро — дзень!
— Сидел бы в Москве! — обрадовался Фарход, и голос его стал звонче и напевней. — Не нужно было бы с Толстым Касымом ругаться! Не нужен лук-пук, масло-шмасло, мясо-размясо! Была бы русская жена!.. — Фарход закатил глаза и покачал головой, привычно потрясенный представившимися его взору картинами. — Ру-у-у-усская жена-а-а-а-а-а… ах! — он открыл глаза и пробормотал с выражением горького недоумения: — Зачем, зачем?..
Макушин вздохнул и бросил в ведро следующую луковицу — дзень…
Зачем, зачем?.. Смех смехом, а этого он даже прежней своей русской жене не мог объяснить…
…Два с половиной года назад он приехал в Хуррамабад на несколько дней с командировочным удостоверением в кармане. Самолет приземлился, долго рулил, воя турбинами, потом встал и заглох. Их пригласили к выходу… Как изъяснить то, что случилось в следующую минуту? Когда он, озираясь, ступил с трапа на чужой раскаленный бетон, ему почудилось, что все здесь странно знакомо: и зной, в первую секунду оставивший впечатление горчичника, налипшего на зажмуренные от неожиданности глаза, и прямоугольная сахарница аэровокзала, и щекочущий запах пыли, и мутные очертания холмов за летным полем, вершины которых сливались с бурым небом. Он задрал голову и, мучительно сощурясь, увидел беспощадный диск солнца, показавшийся ему знаком не жизни, а гибели.
Дзень!..
— Фарход, тебе сколько лука-то? — спросил Макушин.
— Не знаю… — пожал плечами Фарход. — Чисть, чисть, не пропадет… Я эти дожарю, потом с тестом разберусь… День длинный…
— День-то длинный, — буркнул Макушин. — А пока, гляди вон, ни одного пирожка не продали… А девятый час!
— Раскупят! — сказал Фарход, подмигивая. — Не горюй: проголодаются — раскупят!.. Эх, Москва, Москва!.. А, Сирочиддин?
И затянул песенку:
Виноград по ягодке срывал,Девушку в беседке целовал.Где теперь тот сладкий виноград,Где моей любимой нежный взгляд?..— Дурень ты все-таки, Фарход! — сказал Макушин, чтобы не нарушать правил игры.
Дзень!..
…Да, а через неделю он вернулся в Москву, и оказалось, что за время отсутствия родной город странно выцвел: все то, что было ярким и значительным, превратилось в малозаметные мелочи, и он не находил себе места. Через месяц кому-нибудь из отдела снова нужно было
А уехав снова, сообщил через две недели телеграммой, что готов остаться до окончания испытаний.
— Ладно, ладно, не обижайся, — сказал Фарход. — Но ты мне все-таки объясни!.. Вот у тебя теперь жена таджичка, да? А была русская. Верно? Нет, ты скажи — верно?
— Верно, — сказал Макушин. — Была русская.
— А я себе этого и вообразить не могу… — вздохнул Фарход, вылавливая готовые пирожки из чадящего противня. — Тебе повезло… Тебе очень повезло! Вот у меня жена — таджичка, а русской никогда не было… и никогда не будет.
— Не расстраивайся, — посоветовал Макушин. — Не стоит того.
— То есть, — оживился Фарход, — ты хочешь сказать, что они все одинаковые?
— Ну что значит — одинаковые… — протянул Макушин. — Нет, не совсем одинаковые.
На самом деле он не был в этом уверен.
Очередная луковица упала в ведро — дзень!..
Когда испытания завершились, Макушин не вернулся в Москву. Москвы уже не было: все эти полгода Москва отставала, отставала, все в ней меркло, гасло, глохло, переставало отзываться, и в конце концов она превратилась в тусклое пятнышко не то на горизонте, не то на слезящейся роговице.
Москвы не было, и казалось, что не было никогда. Поэтому он ни о чем не жалел. Правда, поначалу его тревожили сновидения и письма жены, которая искренне не понимала, что случилось. Он не отвечал, поскольку все равно не мог ей ничего объяснить. Да и никому не мог. Как объяснишь свою необъяснимую уверенность в том, что под этим небом уже прошла однажды твоя жизнь, в которой ты говорил на чужом языке и был счастлив?.. На последнее письмо, шестое по счету, он тоже не ответил. Через год он попытался однажды вспомнить ее лицо — и не смог. А сны порой наплывали. К тому времени только в этих-то снах он и говорил по-русски.
— Нет, — сказал вдруг Фарход другим тоном. — Нет, не понимаю! Ну вот смотри! Ну был бы я уважаемым человеком, научным, ходил бы с портфелем… была бы у меня русская жена… беленькая такая, синеглазая… дети были бы, да?.. И что же, я бы это все бросил и пошел бы работать в пирожковую к Толстому Касыму?! — он в сердцах шваркнул проволочным черпаком о разделочный стол. — Да что я, сумасшедший, что ли?
— А кто сумасшедший? — спросил Макушин. — Я сумасшедший?
— Не знаю, — буркнул Фарход.
Макушин пожал плечами.
Собственно говоря, он не собирался работать в пирожковой Толстого Касыма. Он собирался работать в институте. Это было бы логично — прежде в командировки приезжал, а теперь бац! — и остался… Он и впрямь был неплохим специалистом. Кому это может не понравиться?
Он долго раздумывал, как подступиться к делу. Фазлиддина Хочаевича, директора института, он с некоторых пор недолюбливал. Фазлиддин Хочаевич был человек довольно несимпатичный, но Макушин уяснил это не вдруг: поначалу принимал цветистую приветливость за доброту.