И ад следовал за ним: Выстрел
Шрифт:
После кофе наши пары разделились и я с Ольгой (так она звалась, а не Татьяной) направился в парк. Она нравилась все меньше и раздражала своей животной навязчивостью, пришлось пугнуть: по аллеям бродят изящные лани и козлы, могут и загрызть, хотел добавить, что недавно одну веселую пару искусал тигр, но пожалел яркой мысли. Вскоре я оставил Ольгу-Татьяну в пивнушке, где веселились студенты, и пошел бродить по свету, где оскорбленному есть счастья уголок (заметим, что поселил я даму отдельно, разве не благородно?). Я же отправился еще раз поглазеть на Старый Город, могилу студента-самосожженца на Вацлавской площади и легендарные часы со скелетами, намекающие на быстротечность и без того слишком быстротечного бытия.
Утром мы все собрались за завтраком, Гога был помят, как пиджак, провалявшийся в чемодане несколько суток, его пассия выглядела, как цветущая вишня. Решили отдать дань интеллектуализму: короткий визит в дом, где проживал несчастный Франц Кафка, ныне магазин с еврейской символикой. Из всего этого, как из мусорного ведра, пованивало фальшью, точнее, такой мертвечиной, что хотелось лечь в
30
Тут включить бы под саксофон автоэпитафию Джона Гея: «Какой обман вся наша жизнь земная! Так раньше думал я, теперь я это знаю».
Девки мне смертельно надоели, и захотелось домой, аж защемило — так звала работа (дурная пивная забота), я не отрывался от мобильника, стремясь руководить текучкой, волновался по поводу опозданий некоторых служащих и сулил взгреть и.о. начальника. Как не хватало аудиенций с капучино, переговоров за длинным столом, ощущения собственной значимости, пауз в процессе осмысления новых идей! Только страх, что напутают, нарубят дров. Что может быть ужаснее остановки пивного завода, что еще может бросить народ на революцию, если не похмельная жажда? Я искренне любил свою фирму со всеми потрохами, поощрял и коллективные встречи праздников с шампанским (следил, чтобы сотрудники не нажирались водкой). Обычно празднества я вел сам, сжимая в руке микрофон, острил не хуже заправского конферансье, обходил всю королевскую рать с бокалом (почти с половиной работал с момента создания завода, ко мне обращались дружески на «ты» — и это было особенно приятно, это был истинный триумф демократии). Все создано собственными руками, иногда казался себе памятником, знал, что все мгновенно рассыплется как карточный домик, если я, не дай Бог, отойду в мир иной. Однажды у себя в кабинете я поскользнулся на паркете, упал и разломал себе нос: судьба намекнула, что успех не бывает вечным и беда настигает внезапно, когда ее не ждут. После операции сразу бросился на телефон, не терпелось вновь окунуться в бешеный ритм. Сидел, обмотанный бинтами (естественно, сверху безукоризненно отглаженная сорочка с итальянским, шелковым галстуком), раздавал указания, отменял неверные решения, наставлял на путь истинный. Нет, если даже сломаются все ребра вместе с шеей, все равно: вперед и выше, вперед и выше, excelsior!
Мой шарабан летел вперед, и век катился вместе с ним, клубился, проделывал, что хотел, истекал народной любовью и кровью, захлебывался в предсказаниях. Ошибался, рыдал и каялся, чтобы еще трагичнее ошибиться, изнывал от рабства, свободы, скуки, цинизма и пошлости, играл в оловянные солдатики и вдруг смахивал их со стола, словно не имел к ним никакого отношения. Революции и контрреволюции немного видоизменяли человеческую жизнь, больше укорачивали, нежели продлевали. Это уже философия, последней я в меру интересовался, дабы не превратиться в раба плоти. Слишком мудреные вещи отторгали меня (взять хотя бы абстрактные построения Гегеля), а вот учение Николая Федорова, скромного библиотекаря, почитаемого Львом Толстым, зажигало и заставляло думать о будущем. Ведь Федоров начертал, что настало время, когда мы, смертные, сможем делать то, что делает Он (то есть воскрешать мертвых). Время, когда слово Христа станет делом. Федоров раньше многих осознал, что всю линию жизни надо повернуть вспять, всю, с самого начала. Бесконечное зачатие детей — бесконечный тупик, лишь порождение нового зла, новых страданий, и больше ничего. Сколько столетий прошло после прихода Христа, а разве стали мы лучше, разве стали меньше убивать? Совсем наоборот! Мы только дальше и дальше уходим от Бога. Адам согрешил, Каин убил брата Авеля, и с этого началось бегство человека от Господа. Человек бежит от Бога и путает следы, он хвалится, ликует, что обманул Господа, что Господь его потерял. Он, грешник из грешников, вор из воров, породил невинного младенца, человек бежит, путает след своим потомством. Даже когда Господь говорит Каину, что грех его будут наследовать семьдесят семь поколений, его потомки умудряются спастись. Они смешиваются с потомством ни в чем не повинного Сифа и вопрошают к Господу, почему мой сын или моя дочь должны страдать? Да, он (она) — потомки Каина, но он же (она) — и потомки Сифа, а тот ведь, Господи, перед Тобой ни в чем не повинен. Так, прямо при зачатии происходит смешение добра со злом и добро прячет зло, укрывает его от Божьего гнева. Вот Федоров и говорит, что, если мы в самом деле хотим искупить свои грехи, мы должны повернуть и идти не от Бога, а к Богу. Пойти строго назад, от сына к отцу дальше — к деду. Поколение за поколением мы должны идти к тем немногим дням, когда сотворенный Господом человек был еще непорочен и безгрешен…
Всем сердцем я чувствовал Федорова, понимая, что метание по жизни — лишь безумие отчаяния, которое должно кончиться. Но Гегель еще держал мозги: теза — антитеза — синтез, зерно созрело и упало в землю, но оно уже совершенно другое, обновленное, оно уже более высокого качества, оно уже из полковников вымахало в генералы. Получался некий прогресс, потом произрастало прогрессивное зерно, по тем же законам диалектики (все в противоречии, в конфликте, черт побери!), и на него снова находило управу антитеза, этакий черный демон, который точил и рыл, как старый крот, до самого финала. Но это итог, а тем временем прогрессивное зерно росло в непримиримой
Все это легенды для простаков, на самом деле, вся планета состоит из случайностей и дураков. Эдисон открыл электричество, двигаясь в электропоезде, а пиво пили еще питекантропы — ведь оно било прямо из земли. Нет ничего твердого, устойчивого под ногами, — болото одно. Нет истории! — сплошной блеф.
Ярослав Мудрый был не князем, а ханом (точнее, каганом), и Киевская Русь называлась Киевским Каганатом, Иван Грозный сына не убивал, никто Павла на тот свет не отправлял, Сталин не приказывал вырезать Фрунзе язву желудка.
Забавно, что я толком и не знал почти ничего о своем отце. В детстве мама постоянно сетовала на многолетние командировки на Север «нашего геолога», видел я его редко, но любил. Геолог? Откуда же у него разные заграничные шмотки, которые он привозил в подарок, будто у эскимосов функционируют шопы с джинсами «Ливайс» и магнитофонами «Шарп»! Может, он крупный бандит и спекулянт? Или международный шпион? На мои вопросы он лишь улыбался и глупо шутил. Потом он вовсе исчез, мама говорила, что уплыл в большое путешествие, и неизвестно, когда вернется. Но он все не возвращался.
Иногда к нам заезжали важные дяди с официальными мордами и шушукались с мамой, выпроводив меня в другую комнату. Она потом объясняла, что это коллеги папы, тоже путешественники и геологи, папа жив-здоров, но обстоятельства не позволяют ему вернуться (однажды мне приснилось, что он застрял на льдине в районе Северного полюса, и с вертолетов ему сбрасывают бутылки с виски и одеяла). Нам перечисляли немалую отцовскую зарплату, по праздникам привозили импортные шмотки и технику, в общем, заботились. Постепенно я привык к мысли об отце, пробивавшимся сквозь вечные льды и песчаные пустыни, эдаком Нансене или Миклухо-Маклае, и глупых вопросов маме не задавал.
Из своих салатных деньков я хорошо запомнил семейные визиты на могилу деда, фигуры загадочной, но не такой закрытой, как отец. Добрый дедушка (я застал его, и он даже учил меня кататься на лыжах) в далекие кровавые дни служил в карательной организации, в должности ликвидатора, то бишь расстрельщика или палача. Правда, не слишком долго, ибо от этого веселого занятия у него помутились мозги, и начальство перевело его на другую, более конструктивную работу уже вне заведения. Долгое время работал он директором школы, прививая учащимся трудовые навыки и любовь к родине, а на пенсии неожиданно обнаружил в себе таланты скульптора и даже получил премию за бюст Анри Барбюса на городском конкурсе. Уже за неделю до поездки на кладбище в день смерти деда отец по-хорошему нервничал, постоянно напоминал мне и маме о грядущем дне, словно целый год он только и ожидал свидания с доской из габбро, на которой стояли лишь Ф.И.О. и даты рождения и ухода в лучший мир. На кладбище отец преображался, заряжаясь необыкновенным оптимизмом, шел по аллеям неспешной вальяжной походкой, с интересом рассматривая надписи на чужих могилах и давая оценки свежим памятникам. Одновременно он ухитрялся наслаждаться чистым воздухом и голубым небом, поглаживал березки и осинки, мурлыча под нос разные фривольные мотивчики, которые никоим образом не вязались с кладбищенской атмосферой. Только позднее я понял, что отец искренне любил кладбища, любил, как любят музеи или дворцы, ипподромы и стадионы. Чем оно было для него, почему наполняло нервной радостью? — этого я так и не понял.
Отец в этот день одевался по-праздничному, и все мы строго следовали этой традиции. Мама покупала большой букет красных гвоздик (иных цветов папа не переваривал), который молча возлагала у доски, осенив себя крестным знамением. Отец не был крещен (я никогда не слышал от него упоминания о Боге), стоял молча, уставившись в одну точку. В свое время он посадил у могилы дубок, выросший и нависший над могилой, и этот дуб приводил отца в экстаз, и он читал стих о ржавых листьях на ржавых дубах, которые устилают неизвестно чей путь. Казалось, что он мнит себя тем самым дубовым листком, выполнившим или собиравшимся выполнить некую высокую, почти божественную миссию, несгибаемым под ветром и в итоге превратившимся в прах. Мы втроем присаживались на скамейку, собственноручно сколоченную отцом (пожалуй, единственное его достижение в области деревянного зодчества), папа аккуратно застилал середину скамьи газетой. Затем мама доставала из сумки банку с солеными груздями, уже приготовленную слабо соленую селедку, толсто нарезанный ржаной хлеб, отец торжественно наполнял граненые стаканчики и, не чокаясь, хмуро выпивал свою стопку. Мы с мамой лишь виртуально присутствовали на ритуале, — мама не терпела алкоголь, а мне пить строго запрещалось (я так и не приобрел эту дурную привычку). Бутылку отец выпивал один, затем из сумки на свет появлялась и опустошалась другая бутылка, затем трезвый, как стекло, но помрачневший, собирал остатки еды и пустые бутылки в газету и выбрасывал все в мусорный ящик на аллее.