И была любовь в гетто
Шрифт:
Во время Варшавского восстания она опять осталась одна. У нее был пузырек с четырьмя граммами (колоссальная доза!) морфия. Она выпила эти четыре грамма, а когда уже стала пошатываться, кто-то заметил и насильно влил ей в рот кружку мыльной воды. Ее вырвало. В середине ночи она проснулась, уже в полном сознании.
И тогда началась ее великая любовь с парнем на двадцать лет ее моложе. Они были вместе с последних дней восстания до ноября, когда ее вывели с Жолибожа [25] — счастливую, улыбающуюся, готовую всем помочь. Закончилась война, она поселилась в Лодзи. Однажды к ней кто-то пришел: дверь была открыта, и этот человек подумал, что в квартире никого нет. Но оказалось, что пани доктор лежит в кухне, укрывшись с головой одеялом. То ли спит, то ли дремлет. И вдруг она садится и заявляет: «Я тут больше одна не останусь». И это говорит такой смелый человек, как она. «Я боюсь, я должна отсюда бежать».
25
Район
Неизвестно каким образом она добралась до Австралии. Там тоже была одна. Врач, большой специалист в своей области. По Тихому океану плавал пароход с еврейскими детьми, который ни одно государство не хотело к себе пускать. Пароход стоял на рейде, в двенадцати милях от берега. Местные жители на лодках подплывали к нему и забирали по нескольку детей. Эта женщина тоже вышла на берег. Взяла двух мальчиков и девочку. Один мальчик стал архитектором, работал в Шанхае, другой — ученым-кораблестроителем, а девочка — высококвалифицированной лаборанткой. Когда один из сыновей этой женщины вырос, она влюбилась в него и прожила с ним много счастливых лет. В письме потом написала: хотя она уже знает, что случилось с ее мужем, которого она очень любила, остаться в живых ей помогла любовь. Любовь и тепло сына, ставшего ее любовником. Умерла она девяноста с чем-то лет.
Мама этой девочки заболела. У нее была сестра-близнец, они боялись ночью оставаться одни с больной матерью. Девочку стал навещать мальчик, рикша. Когда маме было очень плохо, он оставался ночевать, а она, боясь, что случится страшное, прижималась к нему. Спала рядом в батистовой ночной рубашке. Крепко его обняв, засыпала. Кажется, они начали заниматься любовью. Неизвестно, так ли оно было и знали ли они вообще, как это делают, но благодаря его присутствию девочке становилось спокойно. Мать стала поправляться, и она пошла работать. Однажды на Кармелицкой была облава. Узнав об этом, она побежала домой, но мамы там уже не было. Толпу, несколько тысяч человек, гнали на Умшлагплац. Подвернулся мальчик со своей коляской. Они догнали колонну и проехали вдоль всей многотысячной толпы, высматривая маму. Увидели ее перед самой Умшлагплац. Девочка слезла, мальчик остался на краю тротуара. Она сказала ему: «К сожалению, мы должны расстаться, я не могу отпустить маму в такой путь одну». И пошла с мамой в вагон. Что стало с ее сестрой — неизвестно.
Был Сочельник. Две наши связные жили на Медовой в доме, где сейчас Государственное высшее театральное училище. Они вернулись домой, когда уже стемнело, и начали разбирать покупки, доставали разную снедь. Вдруг кто-то постучался в дверь. За дверью стоял бородатый старик, еврей, которому полчаса назад удалось убежать из полицейского участка. Были ли они знакомы раньше, трудно сказать. Не исключено, что были, поэтому он к ним и пошел. Он остался. Пришли еще другие связные, вроде как встречать Рождество, и кто-то остался ночевать. Вчетвером или впятером спали на полу. Одна из наших связных целую ночь на глазах у всех занималась с ним любовью. Видимо, эта девушка была бисексуалка — раньше у нее была подруга, немолодая врачиха, которая на арийской стороне попала в облаву, и ее отправили в Освенцим. А этот старый еврей с длинной полуседой бородой влюбился в нашу связную и остался с ней. Они не расставались до начала Варшавского восстания. Такая большая была любовь, что они забыли про всякую осторожность и ходили по городу, держась за руки. Счастливые оттого, что могут вот так, рука об руку, свободно ходить по улицам, ничего не боясь. Варшавское восстание их разделило. Он тогда сказал: «У меня никого больше нет, я один, и уже никто не протянет мне руки». Четыре недели восстания просидел на лестнице на Старом Мясте [26] . Она работала санитаркой в каком-то госпитале в другом районе. Они встретились в центре и прожили вместе неделю. Оба будто воскресли: они опять не испытывали страха.
26
Исторический центр Варшавы.
Он пережил восстание, но был арестован УБ и исчез бесследно. Она осталась в Варшаве, одна, потом родила двоих детей. Все свои чувства к нему перенесла на этих детей — так она говорила. Замуж не вышла. А была красивая.
Она была секретаршей в больнице в гетто. Красивая, но глупая. Каким-то образом выбралась на арийскую сторону. Стала нашей связной. У нее были голубые глаза, но все говорили: как у коровы. Во время Варшавского восстания она была на Жолибоже. Однажды рядом с ней разорвалась граната и тяжело ранила одного из бойцов. Она выхаживала его и, конечно, немедленно в него влюбилась. Шесть недель залечивала ему раны на голове, считая себя крупным специалистом — ведь раньше она работала в больнице. Когда Жолибож капитулировал, у него еще не было сил ходить. Все гражданское население оттуда ушло, а она осталась с ним. Примерно в ноябре их нашел патруль Красного Креста. Раненого вынесли, она пошла за носилками. Не оставила его. Они были вместе до конца его жизни. Наша глупенькая связная говорила, что стоило пережить гетто и Варшавское восстание — благодаря этому она узнала, что такое любовь и сколько можно отдать другому человеку. Когда он умер, она всю любовь перенесла на сына. Но эта ее любовь была чертовски обременительна.
Стемнело. До комендантского часа оставалось полчаса. А его послали в малое гетто. Он был молодой, здоровый, ловкий. Помчался. Сделал все, что приказали. А когда возвращался обратно, было уже совсем темно. Короткими перебежками он добрался до дома. В неосвещенном парадном маячила чья-то тень. Он протянул руку и нащупал две толстые косы. Они обнялись и вместе поднялись на второй этаж. И до конца войны уже не расставались. Вместе пережили все самое плохое и самое хорошее. После войны она уехала в Америку, одна. Он остался. Каждый знал другого как самого себя, они научились быть одним целым. Через двадцать лет снова встретились. Хотя оба все это время жили своей, непохожей, жизнью, они по-прежнему были одним целым. Когда она умирала, женщина, которая за ней ухаживала, позвонила ему и спросила, можно ли перестать ее лечить.
Мыльная начиналась от улицы Пшеязд и, сделав зигзаг, упиралась в огороженный скверик, прилегающий к Кармелицкой. К этому же скверику подходила, изгибаясь дугой, улица Новолипье, которая дальше, за Кармелицкой, шла уже прямо. Улицы Пшеязд сейчас тоже нет. Она начиналась от улицы Лешно, огибала Длугую и, вместе с изломанной Мыльной и кривой Новолипье, образовывала небольшую площадь, а за Новолипками сворачивала к Налевкам.
Во время июльской Большой акции, случайно проходя по Мыльной, в подвальном окне последнего перед Кармелицкой, прилегающего к скверику дома я увидел лицо Хендуси Химельфарб. Мы с Хендусей вместе учились в школе, она была дочерью крупного профсоюзного деятеля. Во время войны работала в санатории Медема в Медзешине под Варшавой. Туда отправляли детей из варшавского гетто, которым грозил туберкулез; окруженные поистине семейным теплом и заботой, они якобы проходили там курс лечения.
У Хендуси было светлое лицо и светлые толстые косы. Обычно она укладывала их на голове короной, но сейчас они просто болтались. «Идем, Хендуся, — позвал я ее. — У тебя, у таких, как ты, есть возможность выйти. Завтра выйдешь на арийскую сторону». Нас разделял тротуар и этот огороженный скверик. «У меня тут сто пятьдесят детей, я их не брошу. Не могут же они одни пойти в вагоны и одни отправиться в этот путь», — кричала она мне через скверик из окна подвала. Раньше в этом доме была евангелическая больница, теперь же разместили этих детей из санатория Медема. Хендуся знала, куда их приведет «этот путь». Знала это и Роза Эйхнер, старая учительница из Вильно, которая с ними осталась. Все другие учителя и воспитатели разбежались, когда санаторий вывозили из Медзешина. Среди них была жена Артура Зигельбойма, она с маленьким сыном спряталась в каких-то кустах между Медзешином и Вёнзовной. Но, вероятно, кто-то их выдал, и там, прямо в этих кустах, их убили. С детьми в Варшаву, а потом дальше, в последний путь, отправились только Хендуся и Роза. Хендуся могла выйти из гетто, спастись, выжить. Но она не хотела, чтобы дети боялись, чтобы они плакали. Осталась с ними, хотя знала, что их ждет. Из чувства долга или из любви к ним? Тогда разницы не было.
Старшая медсестра — высокая, красивая, с копной светлых, золотисто-рыжих волос. Живет в бывшей операционной, где окно во всю стену. Стоит у окна в халате и окликает идущего по двору паренька. Открывает ему дверь, распахивает халат и показывает изумительное молочно-белое тело. Паренек ошарашен, но все-таки входит. Она впрыскивает ему дозу морфия и ложится, голая, на кушетку, а он, растерявшись, убегает.
А потом началась Большая акция. В нее влюбился врач, фольксдойч [27] пятой категории, которого немцы назначили комиссаром больницы. Во время Большой акции, когда с Сенной выселяют детскую больницу, ее вместе с детьми отправляют на Умшлагплац. Комиссар вечером узнает об этом, показывает свое немецкое удостоверение, и его пропускают на Умшлагплац. Он находит ее в толпе и вытаскивает оттуда. Наступает комендантский час, но они уже у него дома. Всю ночь, как безумные, занимаются любовью, а потом он выводит ее и ее чахоточного мужа из гетто и снимает им квартиру. Приезжает к ним каждый день, привозит еду. Всякий раз они на полчаса отправляются в лес. Однажды, приехав, он застает квартиру пустой. Соседи говорят, что их только что увели и они лежат расстрелянные около железной дороги. Он идет туда, падает на колени и долго молится. Когда приближается немецкий патруль, убегает. Так закончилась эта безумная любовь.
27
Фольксдойч — в годы фашистской оккупации восточноевропейских стран лицо, внесенное в специальный список граждан немецкого происхождения и обладавшее значительными привилегиями по сравнению с автохтонным населением.
Давай я расскажу тебе о любви немолодых людей…
Вокруг меня всегда была молодежь. Фактически еще дети, не старше двадцати лет, и лица у них у всех были очень юные, ребяческие. Взрослые люди казались мне старыми. Я с ними знакомства не водил. Смотрел на эти немолодые супружеские пары, как они целыми днями сидят рядышком за столом. Вместе худеют, вместе молчат и умирают, по большей части, вместе. Иногда мне удавалось принести пожилым, по моим представлениям, супругам, у которых я жил, тарелку супа. У них даже при виде еды ни разу не сверкнули глаза. Иногда я видел, как жена отливает ложку супа из своей тарелки в тарелку мужа и продолжает неподвижно сидеть за столом.