И быть роду Рюриковичей
Шрифт:
— Эй, старик, либо остаёшься? — в несколько голосов позвали они.
— Вы люд обижаете, — ответил Урхо.
Подождали ушкуйники да и махнули на лопаря рукой:
— Воля твоя, оставайся, коли так решил.
Для Ольги дни тянулись утомительно медленно. Но это в ожидании приезда великого князя. Когда же он появлялся в Предславине, время пролетало незаметно. Не успеет день начаться, как и темень наступает, пора Олегу в Киев уезжать.
И снова ждёт Ольга приезда Олега, и снова думы неотступные, ровно белки с дерева на дерево, скачут. То ей родной Плесков видится, хоромы отцовские, и она в своей горнице, и тогда сжимается сердце в волнении: ведь навсегда покинула их...
То об Игоре думает. Но чаще мысли о великом князе. Да что чаще, они о нём постоянно. Но для неё он не великий князь киевский, а человек, занявший в её сердце место, какое должно было бы принадлежать Игорю.
Ольга даже не могла ответить, когда это случилось. Вероятно, не враз, как, сказывают, бывает, а постепенно, по малой доле копилось и захватывало её. Чувство, с которым ей трудно теперь совладать...
И Ольга гадает, удастся ли ей сдерживать себя, не дать другим обнаружить, чем живёт её душа. Не догадывается ли о том он, великий князь?
По тому, как ведёт себя Олег, Ольга понимает: великий князь не замечает, что происходит в её сердце. Во всех его поступках она не видит, чтобы в его душе творилось то же, что и в её. Видно, она ему нравится, но не больше...
Так решает Ольга, и ей делается обидно: неужли она недостойна его любви? Ольга думает, что когда-нибудь сама скажет о том великому князю. Пусть его холодное сердце дрогнет.
При этой мысли Ольга улыбается. Она вспомнила услышанное от отца. Он говорил матери: «У нашей Ольги холодное сердце. Сколько рыцарей вокруг неё, но не вижу, чтобы кто-то тронул его».
На что мать ответила: «Сыщется тот, кто растопит в ней лёд...»
Видно, Олег и есть тот рыцарь, который разжёг огонь в её сердце.
От таких размышлений молодую княгиню в последнее время не отвлекали даже книги и ночь.
Ох как трудно бороться со своими чувствами, особенно если они не разделённые...
Покинула киевская дружина степь, и Мурзай вернул улус к гирлу [116] Саркела. Собрались мурзы и беки в ханской юрте, пили хмельной кумыс, уговаривали хана откочевать к левобережью Днепра, но Мурзай только головой вертел:
116
Гирло — разветвление русла в устье реки, её рукав (обычно о реках, впадающих в Азовское и Чёрное моря).
— Впереди зима, а весной посмотрим. Или вы, мои мурзы и беки, испугались хазар и урусов?
Мурзы и беки степенно покачивали головами, разводили руками:
— А не договорятся ли хазары с урусами против орды?
На что Мурзай ответил насмешливо:
— Разве вы, мои советники, не знаете, что волк с рысью не уживутся в одном логове? Урусы помнят, как хазары разоряли их деревни. И у хаканбека память длинная, ему ли неведомо, сколько дани недополучил каганат? Нет, мы не станем спешить.
— Хе, пусть будет по-твоему, хан, — согласились мурзы и беки.
Мурзай хлопнул в ладоши, и тотчас рабы внесли блюдо с горой дымящегося горячим паром мяса, поставили посредине на ковёр, устилавший юрту. Засучив рукава халатов, все потянулись к блюду. Ели, обжигаясь. Но вот насытились, и тотчас, откинув полог, в юрту вступили музыканты и танцовщица, юная пленница из булгар. Музыка заиграла, и она, подняв руки, начала танец.
Кумыс пьянил, и вскоре мурзы и беки развеселились, покачивались, хмельные, хихикали. А у Мурзая глаза отчего-то налились гневом, он принялся выкрикивать бессвязное, наконец завалился на подушки. Мурзы и беки с трудом покинули юрту. Ушла танцовщица, а музыканты продолжали играть, ублажая сон великого хана.
В самый разгар зимы к Мурзаю приехал Сурбей. Ввалился в юрту, облепленный снегом, не здороваясь, присел у жаровни с углями, руки над огнём протянул и, только отогревшись и скинув овчинный тулуп, проговорил:
— Совсем околел, язык и то замёрз.
Ханы сели друг против друга, обложились подушками. Им подали горячую шурпу. Выпили, и тепло разлилось по телу. Раб внёс жареную конину и варенные в жиру лепёшки. Сурбей в дороге проголодался, ел жадно, вытирая лоснящиеся руки о полы халата. Наконец, почувствовав сытость, повёл разговор:
— Конязь Олег на ромеев стрелы точит.
— Хе, — хмыкнул Мурзай, — острая стрела не всегда бьёт зверя.
Сурбей снова принялся за мясо. Пожевав, заговорил:
— Ты, Мурзай, мудр и понимаешь, о чём я веду речь. Когда конязь Олег закроет за собой ворота Кия-города, мы откроем их.
Мурзай почесал голову: заманчиво говорит Сурбей. Однако промолчал: пусть Сурбей выскажется.
— Ты, хан Мурзай, обещал, что наши кони протопчут дорогу в Уруссию. Не настала ли пора?
— Разве хан Сурбей не слышит, как злится зима? — ответил Мурзай.
— Её сменит весна.
Мурзай прикрыл глаза, помолчал, потом сказал:
— Эгей, хан Сурбей, мои воины готовы вскочить в сёдла, и им не страшен конязь Олег, но ты забыл: за нашими вежами вежи хазар. Когда мы отправимся на Кий-город, арсии разорят мой улус.
— Ты боишься?
— Нет, я решаю.
— Когда я ехал к тебе, думал порадовать тебя, хан Мурзай, но я ошибся.
Мурзай нахмурился:
— Я дам тебе трёх тысячников.
— Этого мало, хан Мурзай.
— Разве ты не слышал, меня держит каганат.
Сурбей засопел, запахнул халат. Ханы замолчали надолго. Первым заговорил Мурзай:
— У Кия-города нет ног, он не убежит от нас. Когда конязь Олег будет возвращаться от ромеев, как побитая собака, я к тому часу отброшу хазар за Белую Вежу, и мы отправимся к урусам и приведём богатый полон. В наших вежах появятся красавицы уруски.
Хан Сурбей оскалился, обнажив жёлтые зубы: