И бывшие с ним
Шрифт:
Жена, наконец, отпустила сына с Юрием Ивановичем, Лохматый поехал провожать их, остался в вагоне, ехал часа два, говорил о поведении человека, которое — то-то! — не объясняется на уровне химических реакций мозга. Вдруг засобирался, хмельно глядя и говоря, что в Уваровск возврата нет. В ледяном тамбуре они дождались остановки, Юрий Иванович попытался удержать Лохматого, сведенные холодом губы не слушались. Тот выдернул рукав, боком вывалился из вагона.
Отходил поезд. Юрию Ивановичу одинокий человек на перроне казался птицей с обвисшими крыльями.
В Уваровск приехали в шестом часу. Разбудили хозяев, ложиться не стали, скоро светать начнет. Юрий Иванович сидел
Тетка поставила перед ними кружки с забеленным чаем и вчерашние пироги, ушла во двор. Надо затапливать печь, лезть в погреб, а там и баню топить, сегодня пятница.
Вышли на улицу, в холод, в темень, как в давнее время выходили с дедом. Зажигались огни в окнах. Ворота хлопнули, кто-то невидимый идет следом. На выходе к тракту их обогнали два мужика. Повернули за ними — не влево, куда сворачивали тогда дед и Юрий Иванович, а вправо, к заводу. Здесь стало светло, нет и в помине деревянных тротуаров, наставлены пятиэтажные дома из белого кирпича.
Один из мужиков поотстал от товарища, выворачивая голову и вглядываясь в Юрия Ивановича, спросил:
— Ровно Юрий, а?
Пожал руку и быстро ушел вперед. Брат Тихомирова, вон это кто, догадался Юрий Иванович, парнишкой играл на трубе-баритоне.
— Помнишь, Тихомировых звали Бутунами? — спросил дядя. — Они и сейчас Бутуны. Не укусишь — горько!
Эта улица, эти чужие ему люди разделяют нас, думал Юрий Иванович о сыне, между нами век. Спроси его, что означает «ильинские грозы» или как понять «окатистая икра» у девки — не скажет. Между нами страда сороковых годов, когда коровенка в оглоблях шебаршит на подъеме копытами, а две бабы толкают воз; дотлевающая в туберкулезе девочка, бабочки в ямке под стеклышком; Калерия Петровна с ее страстной верой в торжество нашего поколения и Сизов-старший с его крепостью столпника, и Федор Григорьевич, на пролетке подъезжающий к московскому поезду, и «В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту, „Жаннета“ поправляла такелаж».
Дома расступились, за путями поднялись кирпичные коробищи цехов.
Мне сорок пять, давно работник, а по-прежнему чувство, что делаю работу вполсилы. Такое уважение к слову «работа» внушил дед.
Что же за работа моя такая, думал он, оглядывая небольшой дядин цех. Засвистели пущенные станки, зашумели утробно, отражали свет их крашеные и отшлифованные поверхности. Он вспомнил сейчас не редакцию и не сегодняшних сотрудников, а вспомнил улочку — предверие с плоскостью брандмауэра, где крюки для рекламных щитов, выступ кладки, пятно и прочие черты стены закрепили память о давно опубликованных и всеми забытых материалах, о переходе журнала на новый формат… о чем также помнили лишь трое-четверо ветеранов в редакции; о людях, на которых он себя растратил: быстрое жадное сближение, где узнавание человека, его текст, опыт смешивались с твоим нажитым, и тобой с напряжением оформлялось в словах; о минутах нестерпимой жалости к своей преходящей, истекающей жизни. Стоял в дядином цехе, среди станков и понятных ему людей, и знакомое, острое, колющее: со мной это было? И было ли? Я устал, изношен, во всех карманах таблетки, а дед в сорок пять прожил лишь половину жизни. Видно, дед, работа мне досталась тяжелее твоей.
Калташовы ехали прощаться к Пал Палычу, он сдавал совхоз.
Антонина Сергеевна коснулась лежащей на баранке руки мужа:
— Федора Григорьевича сегодня снимают для кино… так режиссер просил заглянуть.
— Два дела разом не делают, — ответил муж.
Миновали дом Федора Григорьевича. Подворотня брошена на улице, ворота настежь, в неметенном дворе «Москвич» в снегу по бампер.
Пал Палыч стоял на крыльце. Бритая голова, коробом необмятая рубаха. Принял в объятия, стиснул и повел. В прихожей разом сдернул с них пальто. Пущенные, как волчки, его ручищами, они оказались перед умывальником, затем перед хозяйкой с хрустящим полотенцем в руках, а там за столом, где Пал Палыч прекратил их движение, вдавив их своей могучей рукой в диван и как-то вмиг обложив валом расшитых подушек. Он наливал в рюмки водку, накладывал на тарелку лечо, кусочки перламутрового сала, соленые грузди. С другой стороны его жена подносила тарелки борща. В его пару, едва Антонина Сергеевна зачерпнула первую ложку, запотели очки. Разомлела, смешались краски дорожек на полу, пятна цветов на стенных коврах, краски расписанных цветами и листьями серо-голубых мисок с варениками и сметаной. Светились бра в углу; в темной кухне топилась печь, с теплом выплескивала легкий красный свет на стены прихожей.
Дом был словно большой завораживающе мягкий диван. Ноги отогревались, холод медленно уходил в глубь ступней. Томила бок подушка, глаза плавились.
— Вашим борщом не наешься… — сказала Антонина Сергеевна. — Что кладете-то?
— Та что под рукой! Летом частей двадцать собирается…
— Не похоже, что на мясном отваре?
— На свекловичном квасе.
— А заправляете чем?
— Та сырым салом с луком.
— А у меня младшенький плохо ест. Наспех сварганишь…
— Та где ж вам на такой должности… Це мое дыло у хате толочься.
Пал Палыч доел вторую тарелку вареников с мясом. Взялся за блины, выдохнул:
— Погубила хохлушка через свою стряпню. Костюмов моих размеров не шьют.
— Пища у нас такая, хлиб над усем пануе, — сказала хозяйка. — Тильки якой ты украинец, весь век здесь и больше галушек хвалишь рыбный пирог.
Антонина Сергеевна оттягивала рукав кофточки, хотела взглянуть на часы. Муж легонько шлепнул ладонью ей по руке.
— Попали мы на Вишеру… морозы, голодно, иней в бараках нарастает, как опята… Снилось мне, будто мы дома на Полтавщине, в хате тепло, все спят. В щели в ставнях, выконницах по-нашему, луна бьет, а на столе кутья и ложки. Я давай хлебать. В углах черно, а я ем, страшно и вкусно.
— Кутья?
— В рождество варят — из риса, с изюмом, маком.
— Мед, орехи кладут, — подсказала хозяйка.
— А зачем оставляют на столе?
— Положено в рождественскую ночь оставлять на столе миски с кутьей и ложки.
— Мабуть, задобрить этого, как по-вашему, старичок… стучит по ночам?
— Домовой…
Антонина Сергеевна любовалась хозяйкой. Высокогрудая, молодое большеглазое лицо, матовый румянец, черная коса уложена вокруг головы.
— Сорочка вас молодит…
Хозяйка вскочила, вернулась со стопкой сорочек:
— Примите, милая, я их тут сробила богато…
— Спасибо, я только взгляну… Воротничок узкий…
— У нас на Полтавщине таки шьют!
По знаку Пал Палыча хозяйка подала ему конверт, он вынул из него листок, пояснил: «Брат пишет», — и прочел, что брат помнит давний заказ и купил удочки.
— Утром собирались с братом рыбачить на Хорол, а вечером на Урал повезли, — сказал Пал Палыч. — Воевал, в море тонул, лес рубил, на совещаниях сидел, все мечтал… вернусь в свое село — и пойдем мы с братом на Хорол.