И даже небо было нашим
Шрифт:
Однажды Берн нашел за дровяным сараем раненого зайца. Мы принесли его в домик и уложили на пол. Он глядел на нас своими блестевшими, как стекло, полными ужаса глазами. И тут на нас что-то нашло.
– Убьем его, – предложил я.
– Мы будем прокляты, – отозвался Никола.
– Нет, если это будет жертва Господу, – возразил Берн.
Я схватил зайца за уши. Кончиками пальцев я почувствовал, как пульсирует кровь в его жилах, или, быть может, в моих. Берн взял ножницы и ткнул одним из концов шею зайца, но недостаточно сильно. Зверек вздрогнул и чуть не вырвался.
– Режь! – крикнул Никола. Глаза у него были бешеные.
Берн взял зайца за здоровую заднюю лапу и дернул вниз. Затем сложил ножницы и
Берн стоял словно окаменев, с ножницами в руках. Теперь казалось, что заяц умоляет добить его, и сделать это как можно скорее. Никола оттолкнул Берна локтем, выхватил у него ножницы, всадил их в рану, раскрыл и перерезал зайцу сонную артерию. Кровь брызнула мне в лицо; у нее был запах металла.
Зайца зарыли подальше от дома. Мы с Берном руками выкопали яму, Никола стоял на стреме. Несколько дней спустя вернувшись на это место, мы увидели там крест, сделанный из двух деревянных планок и воткнутый в землю. Чезаре ничего не сказал нам по этому поводу. Но в тот день он с долгими выразительными паузами прочитал нам отрывок из Книги Левит:
«Только сих не ешьте из жующих жвачку и имеющих раздвоенные копыта: верблюда, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас [2] ; и зайца, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас; и свиньи, потому что копыта у нее раздвоены и на копытах разрез глубокий, но она не жует жвачки, нечиста она для вас; мяса их не ешьте и к трупам их не прикасайтесь; нечисты они для вас [3] ».
2
Лев. 11:4.
3
Лев. 11:6–7.
– Нечисты. Нечисты они для вас, – минуту спустя произнес Томмазо. Затем повторил шепотом: – Нечисты.
Томмазо умолк и сжал кулаки, захваченный какой-то мыслью.
– Но журналы приносил Никола, – сказал он наконец. – Флориана иногда посылала его в деревню за покупками. Берн был в ярости, что эта привилегия досталась не ему. Он знал, что Никола на оставшуюся мелочь покупает себе мороженое, но его злило даже не это, а молчаливое потворство Флорианы, ее особое отношение к родному сыну, на которое Чезаре закрывал глаза и которое принимало самые разные формы. Мне было все равно. Я не мешал им. Ну и ладно. К тому же раз в месяц и мне разрешалось съездить в город – на встречу с отцом. Один только Берн не мог выбраться за пределы сельской местности. Когда Никола или я возвращались после очередной недолгой отлучки, он пожирал нас глазами, но мужественно скрывал обиду. «В городе? – говорил он. – Слушайте, да что там такого интересного, в этом вашем городе?»
Как-то раз Никола посмотрел на журналы, лежавшие на прилавке в газетном киоске. Глянул разок, мимоходом, – и все; так, во всяком случае, ему показалось. Но продавец это заметил и сразу же предложил: «Возьми парочку. Я тебе их дарю».
Никола готов был удрать, но он еще не купил газету для Чезаре, а если бы он вернулся без нее, пришлось снова туда идти.
– Не беспокойся, твоему отцу я об этом не скажу, – пообещал продавец, – это будет наш с тобой секрет. У вас, ребят, там маловато развлечений, верно?
В домике на тутовнике мы долго спорили, перед тем как открыть журналы. Никола уверял, что не заглядывал в них по дороге. В итоге мы решили просматривать по две страницы в день – это будет не таким большим грехом. Мы с Николой и Берном часто говорили о грехах и о заповедях. Вера, которой учил нас Чезаре, состояла преимущественно из этого. А может, это было единственное, что мы способны были понять в вере, к которой он пытался приобщить нас.
Мы нарушили уговор. В тот же день, после обеда, мы просмотрели журналы целиком, изучили вдоль и поперек, изумленно, жадно, без улыбки, словно заглянули прямиком в адскую бездну. Ибо что еще, кроме ада, могло скрываться в этой сфотографированной плоти и в нашей собственной плоти, воспламенявшейся при разглядывании фотографий? Уже тогда мне бросились в глаза неточности, потому что я смотрел на эти фотографии иначе, чем мои братья. Но они этого не замечали, по крайней мере, тогда. А может, не заметили и потом.
Берн и Никола вдруг сбросили одежду: их нагота предстала передо мной внезапно, как грибы вылезают из земли. Было начало июня, линолеум на полу, наши локти и колени были сплошь в лиловых пятнах от ягод тутовника.
– Ты тоже раздевайся, – скомандовал Берн.
– Не хочется.
– Раздевайся, – повторил он. И я повиновался.
Какие они смуглые, и какой я белый: если сравнить ноги, их и мои, разница была просто поразительная. Мы забыли о журналах: они сработали, как затравка, и в дальнейшем нам не понадобились. Теперь нам было достаточно взглянуть на одного из нас. Это была новая разновидность единения, волнующая и не нуждавшаяся в словах.
Вечером, за ужином, нам было так стыдно, что мы наглухо отгородились от Чезаре и стали для него непроницаемы. Так мы научились ему лгать. Назавтра наша ложь стала более смелой, чем была накануне, послезавтра – еще смелее, и то же самое происходило в каждый из последующих дней.
В те годы с нами на ферме жили и другие мальчики, их имен я уже не помню. Чезаре заставлял нас играть с ними, но мы держали их на расстоянии. Никому из них не позволяли забираться на тутовник. Так или иначе, надолго они у нас не задерживались: в одно прекрасное утро мы вдруг замечали их отсутствие.
Но со временем домик на дереве стал слишком тесным даже для нас троих. Мы перестали им пользоваться, и в последующие зимы сгнили сначала доски, служившие ему полом, потом веревки, которые их связывали. Последним туда поднялся Никола. Он обнаружил в ветвях гнездо шершней и от испуга отпрянул назад, дощечка у него под ногами не выдержала, он упал и сломал ключицу. Мы планировали построить себе новое убежище, более просторное, может быть на нескольких деревьях, соединенных между собой тибетскими мостиками; но этого не случилось. Нам было все труднее угнаться за временем. В сентябре 1997 года…
Томмазо вдруг остановился. Он начал считать на пальцах, медленно, словно этот подсчет требовал от его ослабленного алкоголем мозга какого-то неимоверного усилия.
– Нет, это был еще девяносто шестой. Сентябрь девяносто шестого. Никола поступил в классический лицей в Бриндизи, в последний класс. А я, чтобы не отстать, начал брать частные уроки у одного преподавателя в Пецце-ди-Греко. Из комнаты, где мы жили втроем, меня переселили в ту, где Чезаре хранил свои картины, – чтобы мне легче было сосредоточиться. Эта комната всегда была заперта. Чезаре не позволял смотреть на свои картины. Никола рассказывал, что одно время он продавал их на рынке в Мартина-Франка, но, услышав замечание какого-то прохожего, решил не показывать их больше никому. Разумеется, мы много раз потихоньку залезали в эту комнату и знали, что на картинах Чезаре изображен один и тот же пейзаж: усеянный красными цветами луг, где растут столетние оливы. На переднем плане – цветок выше остальных, прямо-таки гигантского размера. Этот гигантский мак был сам Чезаре – разве не очевидно? Хотя я не уверен, что тогда для меня это было так же ясно, как теперь.