И даже небо было нашим
Шрифт:
– Не бойся, – говорил он, не оборачиваясь, – я о тебе позабочусь.
Томмазо отпил воды. Когда он глотнул, его лицо сморщилось от боли: наверное, он слишком долго говорил и в горле у него пересохло, но он не пожаловался на это.
– А потом начали умирать пальмы, – продолжал он. – Среди крестьян разнесся слух, что жук теперь взялся за оливы. Это было бы катастрофой. Приняли превентивные меры: пальмы стали уничтожать. На ферме росла только одна, возможно, ты ее не помнишь.
Но я ее помнила. Я помнила все.
– Она была не очень высокая.
В июле накатила невыносимая жара. Сирокко поднимал в воздух тучи пересохшей, измельчившейся земли и кружил ее, словно пыль. Возможно, Чезаре принял это за знак свыше, которого он ждал, или же испугался, что ветер занесет с юга вредителей. Так или иначе, но однажды утром мы услышали жужжание пилы и, выглянув из-под навеса, увидели, что он стоит на верхней ступеньке лестницы, приставленной к пальме. Он спиливал ветки одну за другой. А со стволом пришлось повозиться: он был слишком гладкий, пила соскальзывала. Раз или два мне показалось, что она вырвалась из рук Чезаре.
Берн сжал кулаки и уперся ими в стол:
– Ничего у него не выйдет.
Но Чезаре сделал на стволе зарубку и сумел аккуратно распилить его. Какое-то мгновение верхушка пальмы еще смотрела в небо. Потом накренилась в сторону, противоположную зарубке, и рухнула.
Чезаре обвязал ствол веревкой. Другой конец закрепил вокруг пояса. Надо было найти место, где ничего не росло, чтобы сжечь труп пальмы. Чезаре протащил его несколько метров, а потом вскрикнул и упал на одно колено: у него не хватало сил.
– Мы должны помочь ему, – сказал я. Сердце у меня бешено колотилось. Я боялся, что, пока мы сидим и наблюдаем за ним из-под навеса, он сломает позвоночник. Я встал и шагнул к нему, но Берн удержал меня за руку.
– Еще не время, – сказал он.
Чезаре поднялся на ноги, обвязал веревкой спину и попробовал толкать ствол. Ствол дернулся, но Чезаре опять свалился на землю: его одолел кашель.
– Берн, он покалечится!
Берн вдруг словно проснулся. Мы направились к Чезаре. Берн протянул ему руку, чтобы помочь подняться, затем осторожно тронул платком взмокший от пота лоб.
– Ты позволишь нам ходить в школу, – сказал он.
– Что ты надеешься там найти, Берн?
Голос у Чезаре был страдальческий – не только из-за непомерного напряжения и приступа кашля.
– Ты позволишь нам ходить в школу, – повторил Берн, коснувшись его спины, на которой веревка оставила багровый след.
– Я столько молился о тебе. Днем и ночью. Молил Господа, чтобы он вновь просветлил твое сердце. Помнишь у Экклезиаста: «Во многом знании много печали».
Берн отирал ему пот на шее и на груди – если бы он проявлял такую же нежность ко мне!
– Ты сделаешь это?
Чезаре покусывал обветренные губы.
– Если таково твое желание… – прошептал он.
Но Берн еще с ним не закончил.
– Ты позволишь нам выходить в город вместе с Николой, в том числе и по вечерам, всякий раз, когда нам захочется. И будешь отдавать нам часть денег, которые получаешь на наше содержание.
В глазах Чезаре что-то промелькнуло:
– Так значит, вот в чем дело? В деньгах?
– Ты это сделаешь? – настаивал Берн, успевший тем временем надеть веревку на себя.
– Да.
– Томми, принеси из сарая еще одну веревку.
Роясь в куче инструментов, я спрашивал себя: понимает ли Берн, – или я один понимаю, – что Чезаре, хоть он и не признается в этом ни Флориане, ни самому себе, ни, возможно, самому Богу, любит его больше всех, даже больше, чем собственного сына. Пусть у них с Берном была лишь малая частица общей крови, их души были похожи, как близнецы. Между Чезаре и Николой не было такой общности. Какая тяжкая вина – любить кого-то другого больше, чем собственного сына. И какой жестокий приговор для сына – узнать, что в сердце отца он лишь на втором месте.
С этого дня у нас началось перемирие, восстановилось некое подобие нормальной жизни, но все было уже не так, как раньше. Теперь во время молитв мы брались за руки без прежнего воодушевления. После истории с пощечиной Никола помрачнел, отдалился от нас. А Флориана стала вести себя с неприкрытой агрессивностью. Сегодня я не сомневаюсь, что она предлагала Чезаре выставить нас вон, но он отказался. Как-то раз, после обеда, мы собирали помидоры, и я увидел, как она высмотрела один перезрелый и сжала его в кулаке с такой злостью, что он превратился в кашу.
Взяв топоры, мы с Берном разобрали то, что еще оставалось от домика на дереве. Кажется, мы при этом не испытали никаких эмоций. Теперь все наши надежды были связаны с тем, что находилось по ту сторону ограды.
В первый раз, когда мы решились втроем выбраться с фермы на машине, мы повернули на юг, в Леуку, просто чтобы выяснить, как далеко от дома сможем отъехать. Погуляли возле маяка, Берн утверждал, что видит за морем очертания Албании, а Никола говорил, что это невозможно. На обратном пути мы заблудились в лабиринте дорог вокруг Малье.
Вечером мы отправлялись на поиски праздника. В Специале никогда ничего не происходило, к тому же на нас там смотрели косо. Однажды, услышав где-то вдали музыку, мы доехали до городка Айени, где был праздник урожая. На улице стоял чад: там на открытых прилавках жарили мясо. Никола и Берн зажали носы, они тут же сбежали бы оттуда, если бы не радостная, возбужденная толпа и не выступление музыкальной группы. От запаха жареного мяса у меня разыгрался аппетит. Мне доводилось есть мясо, когда я приезжал на свидание с отцом; а в остальное время я о нем только мечтал; никто из ребят не знал об этом. Вообще-то я не мог сказать отцу, что живу в таком месте, где есть мясо запрещено: он бы этого не понял.