… и компания
Шрифт:
– А кто-нибудь их видел? – осведомляется старец, утонувший в кресле стиля елизаветинской эпохи.
– Сейчас пришел Булинье. Он, конечно, все знает. Ах, Булинье! Дражайший Булинье!
Входит Булинье, вытирая влажные усы; на щеках у него лиловые пятна, – он замерз.
– Вот и наш уважаемый коллега! Держу пари, он до отказа набит сплетнями, – заявляет Лефомбер («Шевалье-Лефомбер». Ткацкая фабрика).
– Булинье, милый мой, вас прямо распирает от новостей! Мы вас слушаем, – восклицает Морендэ (Морендэ и компания. Бельевая фабрика), скрестив перед камином ноги на манер римской десятки.
– Ваши друзья уже приехали, дорогой
– О каких это вы говорите друзьях, господин Рогландр?
– Этот холуй нарочно корчит дурачка, чтобы набить себе цену, – высокомерно цедит сквозь зубы юный Потоберж. Его папаша нажил миллион на военных поставках, и сынок презирает капиталы в становлении.
– Послушайте-ка, Булинье! – кричит от игорного стола господин де Шаллери. – Вас видели около трех часов тому назад, вы шли под ручку с вашими эльзасцами.
Булинье не сдается. Он весь так и тает от благорасположения:
– Как вам не позавидовать, господин де Шаллери, вам никогда в жизни не приходилось держать в руках хоть что-то отдаленно напоминающее договор или расписку.
– Проклятый Булинье, умеет разжечь клиента!
– Ничего не поделаешь, такова кухня коммерции, – скромно парирует торговец сукном.
Но от господина де Рогландра так легко не отделаешься. Раскинувшись в кресле, багрово-красный от жары, он поднял рюмку шартреза и смотрит на огонь сквозь играющую в отблесках пламени жидкость.
– Надеюсь, дорогой господин Булинье, что ваши друзья пребывают в добром здравии?
Только господина Булинье на эту удочку не подденешь. «Круглый катится, плоский скользит», – господину Булинье известна эта поговорка. Сам круглый снаружи и плоский изнутри, он и катится и скользит, только бы пробиться вперед.
– Хе! Мои друзья – все, кто продает, покупает и платит.
– И вы полагаете, что они заплатят?
– От этих людей можно всего ожидать.
– А какие они с виду? Послушайте-ка, де Шаллери, говорят, вы встретили эту банду.
– Настоящий цыганский табор, – кричит из-за стола господин де Шаллери.
Члены клуба дружно восклицают:
– Как так?
– Как так? А так…
Он неожиданно встает с места, и массивная его фигура заполняет весь проем двери.
– Представьте себе такую картину. Приезжают откуда-то люди, зубастые, носастые, в длинных черных сюртуках, заляпанных грязью. И во главе шествует по лужам наш жирный идиот Габар под шелковым зонтиком. И вода с зонтика стекает ему прямо на брюхо. Он ведет эту процессию, а у самого вид такой жалкий, точно у дрессировщика, который направляется в цирк со своими учеными псами и уже заранее предвидит, что выручка будет ничтожная. А за ним следует вся шайка, скрючившись от холода. Я стал на краю тротуара, чтобы насладиться зрелищем. Прямо за Габаром, под одним зонтиком, два субъекта – худой и толстый – шлепают по грязи: забрызгали друг друга с ног до головы. Но они и внимания на это не обращают. В руках у них саквояжи, какие-то мешки, они подталкивают их коленями, совсем как факельщики, вдруг вздумавшие играть в мяч. Чуть позади – два господина поважней; очевидно, папаша со своим братцем – старшие Вимлеры, цвет верхнерейнской промышленности, наши будущие коллеги, господа!
Словом, все лучшее, что со времен революции восемьдесят девятого года родилось в гетто города Франкфурта, подарочек правительства господина Тьера, немецкая
Одобрительным шепотом была встречена речь де Шаллери, каждое слово которой подчеркивал своими жестами и ужимками господин Булинье. Оратор де Шаллери незаметно для себя приблизился к камину, от которого предупредительно поспешил отойти Лефомбер.
Даже когда господин де Шаллери стоит к собеседнику лицом, кажется, что он бросает фразу через плечо. Слова с трудом пробиваются сквозь густую щетку его усов, украшающих презрительно выпяченную верхнюю губу. Его манера говорить – аристократически небрежна, бессловесное превосходство монокля лишь подчеркивает ее. Он любит пройтись насчет уродливых носов, и хотя его собственный далеко превосходит нормальные размеры, считается почему-то, что нос у господина де Шаллери орлиный.
– В сущности, я ничего не могу сказать об этих двух господах. Они закрылись зонтиком. Но наш друг Булинье, который семенил рядом с ними в качестве их интимного друга, может быть, сообщит нам более подробные сведения.
Господин Булинье, потирая руки, в невыразимом восторге восклицает:
– Ой, ой, ой! Вы говорите прямо как Сен-Симон. (Известно, что Сен-Симон – конек господина де Шаллери.) К чему так чернить каких-то несчастных четырех беженцев? Габар просто дурачок, и вполне возможно, что они его провели. Но ведь любой младенец может провести нашего Габара.
– Однако вы так и не объяснили, отчего вы семенили рядом с ними? – настаивает из угла чей-то голос.
– Вовсе я не семенил, просто у меня такая походка. Спорить, однако, не берусь. Всем известна меткость наблюдений господина де Шаллери. Но как же вы прикажете мне ходить, при моей-то комплекции, между двумя такими дылдами, которые к тому же не пожелали убавить свой шаг применительно к моему?
– Но вы же семенили в качестве их друга, Булинье, не отпирайтесь!
– Это уже неправда, господа. Тут наш вандеврский Сен-Симон хватил через край. Я вношу нашему уважаемому секретарю Пьеротэну двадцать франков и прошу вручить их любому члену клуба, который докажет, что ему удалось завязать знакомство с кем-либо из старших Зимлеров. По сравнению с ними младшее поколение – просто щенки. А те двое – скала, господа, настоящая скала! Даже не улыбнутся. Не знаю, все ли они такие там у них, в Эльзасе, но если кто-нибудь сможет добиться от них вежливого слова, тогда Булинье – не Булинье.
– Значит, ваши подопечные вовсе не такие безобидные люди, как вы уверяли?
– Если бы они были такие, как вы думаете, могли бы они быть чьими-нибудь подопечными? Мы здесь, так сказать, мозг французской текстильной промышленности, и они понимают, что разыгрывать с нами драмы бесполезно. Собака, которая лает, не кусается.
– Но на всякую кусачую собаку найдется свой намордник. Нет, ваши друзья мне определенно не по душе, – замечает толстяк Юильри (ткацкая фабрика) тоном, который вряд ли кто-нибудь может назвать абсолютно спокойным.