И корабль плывет...
Шрифт:
Я постепенно осушаю свой стакан. Я рассказываю о мире, озаренном солнечным светом, рассказываю о городе, который продали вместе со всеми его обитателями, продали за сущий бесценок, за жизнь одного человека. Я был там, когда нас украли и сбросили в ад. Я был там и я все еще помню, пусть мне и было тогда всего десять лет.
Всю неделю до Падения город заливал невероятный, яростный дождь. Вода барабанила по сломанным крышам, струилась по сточным канавам, каскадом летела с карнизов, пузырилась и кипела, пенилась и разбивалась о мостовые. Количество воды были воистину библейским - за то время, что потребовалось Господу для сотворения всего сущего Лондон почти уже утоп, и уж точно вымок до нитки.
Уж точно не я, кто в день Падения успел лишь одно - подойти к окну и полюбоваться на армады бумажных корабликов, которые строили и пускали в дело мальчишки помладше. Я все еще хорошо помнил те разбиваемые ливнем флотилии.
Это и тьму, что меньше, чем за минуту спустилась на город.
Из окна Лондон выглядел черным, как уголь - единственным источником света остались молнии, что мерцали где-то вдалеке. Я все еще помню удары по стенам, помню топот и крики. Все мы потихоньку понимали, что не ослепли и бегали, суетились в поисках спичек.
Я остался жив лишь потому, что выбежал тогда на улицу, выбежал, чтобы убедиться, что такое творится со всем городом, что вся столица скрылась во мраке. Лишь это спасло мою жизнь от того, чтобы быть раздавленной под обломками дома. Увидеть было нельзя решительно ничего, и только Темза мерцала темным зеркалом, мерцала отсветами страшной бури. Лондон словно накрыл черный бархатный плащ, сплошь инкрустированный какими-то странными блестками - их заметили далеко не сразу.
То были глаза, их глаза. А потом, раньше, чем хоть кто-то из нас, столпившихся тогда посреди улицы, успел закричать, уже захлопали крылья.
О многом я никому не рассказываю и не расскажу никогда. Никогда не стану говорить о том, как земля встала на дыбы и пошла трещинами, как из нее вырывались столбы дыма и пламени. О том, как сложился и рухнул мой дом и как я бежал, задыхаясь от страха и падая на холодные камни, бежал, подгоняемый тем невыносимым шелестом, треском тысяч, если не миллионов крыльев - почти обезумевший, почти сдавшийся, бежавший, не разбирая дороги. О человеке, что вытянул меня из расколовшей улицу щели раньше, чем она бы меня пожрала. И уж конечно, о том, что этот человек приходится отцом тому, кому сейчас мы все зовем капитаном...
Опиумный сон осторожно обнимает меня, затягивает мои глаза темной пленкой. Я не противлюсь ему, и провожу то, что кажется мне бесконечностью, в зыбкой, тягучей, сладкой полудреме. Кровь словно остывает и прекращает течь по телу - так бы хотелось, чтобы эта вечность продлилась чуть дольше, но ей отмерены считанные часы. Ровно до того горького момента, когда по кораблю разносится полный ужаса вой, пропущенный через рупор вахтенного.
– Огни! Огни по левому борту!
Разбудите меня среди ночи или с утра пораньше, вырвите из опиумного бреда или оторвите от работы - если ваш вопрос будет о корабле, я отвечу. Корабль - это то немногое, о чем я помню все, и неважно, насколько мне худо в конкретный момент.
Казематный броненосец, чьего истинного названия история не сохранила, был спущен на воду в 1865-ом, за три года до той войны. Водоизмещение - семь тысяч с лишним тонн, девяносто один метр длиной, семнадцать метров в ширину, осадка - восемь метров. Двухцилиндровая паровая машина с питанием от восьми котлов, максимальная скорость хода - четырнадцать узлов. Двойное дно, бронепояс вдоль ватерлинии толщиной шесть дюймов, к носу и корме на дюйм ниже. Погонные орудия прикрыты бронеплитами в четыре с половиной дюйма, центральная батарея укрыта в каземате, который, в свою очередь, надежно прикрыт броневыми переборками. По пять дульнозарядных нарезных орудий с каждого борта калибром двести двадцать девять миллиметров, четверка двенадцатифунтовых орудия системы Армстронга...
По итогам мирного договора 1868-ого года все орудия сняты, а судно, как и вся уцелевшая часть Королевского военно-морского флота, поставлено в очередь на слом.
По итогам не особо честной сделки года уже 1882-ого - старая лохань приобретена неким Робертом Эллисом, чтобы позже, в году 1886-ом, достаться в наследство уже его непутевому сынку.
По итогам совсем уж гнусного дела, прокрученного вашим покорным слугой еще год спустя, корыто перевооружено настолько, насколько позволяли треклятый договор, кошелек и желание выжить: два погонных и два ретирадных орудия калибром сто пятьдесят два миллиметра, по три нарезных двухсотмиллиметровых - в каземате...
Это, несомненно, было тем еще достижением. Но когда дело идет, вернее сказать, катится, к встрече с ханскими судами, единственным верным выстрелом может быть лишь один - тот, что делаешь себе в висок.
Я поднимаюсь на палубу, оставив Нори досматривать сдобренные опиумной настойкой сны - весьма возможно, последние в ее жизни. Я ныряю в привычную тьму, в панические крики, неразборчивый топот и редкие, робкие выстрелы. Слышу кошмарный скрежет металла о металл, бряцанье ружей и грохот, с которым, перевалившись через наш борт, валятся на палубу огромные ржавые крючья. Один за другим зажигаются прожектора, бесстыдно раздевая наше суденышко, срывая с него спасительную мглу.
Ханский сторожевик - уродливая остроносая громадина, покрытая комьями брызг, что стремительно сползают по корпусу, окутанная едким дымом, от которого почти мгновенно перехватывает дыхание. В вечной тьме, что царит здесь, подобраться к утлой посудине вроде нашей, обладая хоть каким-то опытом - дело не особо-то хитрое, а опыта у этих косоглазых выродков хватает.
Орудия ханского корабля молчат - пары выстрелов бы хватило, чтобы наделать дырок в нашей несчастной лохани, но смысл ведь далеко не в том. Валятся с диким лязгом трапы один за другим, муравьями по ним несутся бойцы, закутанные в дьявол знает чьи меха и тяжелую, истертую временем кожу, усиленную металлическими пластинами. Бегут с уродливыми ружьями наперевес, гроздьями сыплются к нам, ощетинившись ножами, крючьями и небольшими топориками. Их одежда ничуть не лучше нашей - такая же грязная, столь же поношенная, но лица...Господи, эти лица...
Никогда я еще не видел в раскосых глазах этих выродков ничего, кроме холодной, отчаянной решимости. Никогда я еще не видел на их лицах печати страха.
Лондон пал в ад - и, как нам тогда казалось, худшего случиться уже просто не могло. Нам не стоило так думать, определенно не стоило.
Даже самое больное воображение на свете не в силах было бы, наверное, представить себе, что здесь смогла бы не просто существовать, но развиваться, властвовать человеческая цивилизация. Царить в этой вековечной тьме уже больше пяти с лишним веков.