И лун медлительных поток...
Шрифт:
— Околь, — тихо позвала ее Апрасинья и протянула руку. — Околь! Девушка моя! Хорошо ли живется тебе?
— Хорошо! — блеснули в улыбке зубы, распахнулись, засмеялись глаза. — Хорошо, сим нэ — милая женщина!
— Тетки, поди, колотят тебя? Манюня-то вовсе медведица, — хитро прищурилась Апрасинья и крепко затянулась табаком. — Вот у Федоры изо рта клык торчит. Не кусает?
— Да нет, сим нэ! Да кабы она не любила, разве учила бы грамоте? Читать меня тетушка Федора научила. И писать, — с гордостью ответила девушка. — Грамоту знаю.
— Пи-са-ать… чи-та-ать… — дотронулось до Апрасиньи, отпечаталось в сознании, хотя она до конца не поняла, что это такое «читать»… «писать».
Видела
— Гра-мо-та, — раздельно проговорила Апрасинья, — что такое гра-мо-та? Давно я хочу знать, нужно… ой как мне нужно… и Ондрэ Хотанг про то говорил…
Рассмеялась Околь, рассыпала по комнате светлый, легкий смех, забежала в горницу и вынесла оттуда тяжелую книгу, одетую в черную старинную рубаху с серебряными застежками.
— Библия, — сказала Околь и осторожно положила на стол древнюю книгу. — Смотри…
От пожелтевших страниц на Апрасинью дохнуло запахом свечи и пламени, пота и тяжелой дороги, что уводила в неизвестность. Переброшена другая, третья страницы, открывалась картина страшная, нездешняя, пугающая. Над плоским, почти что голым местом с робкими, насквозь видимыми кустиками в солнечной пустоте метались, то ли догоняя, то ли убегая друг от друга, странные существа в белоснежных колыхающихся одеждах. У них человеческое тело, босые ноги, обнаженные руки, а на спине, где сходятся лопатки, распахнулись огромные лебединые крылья — могучие, упругие, поднебесные. И были у них, у тех людей-лебедей, младенческие, невинные глаза с огромными неиспорченными глазами, где обитала неискушенность и какая-то недосягаемая мудрость.
— Это ангелы! — пояснила Околь, уловив недоумение Апрасиньи, добавила: — Ангелы — это души умерших детей.
— Души умерших детей, — повторила Апрасинья. — Они живут там, — она подняла вверх руки. Это она знала почти точно. — Где же, как не рядом с солнцем, должны жить ушедшие дети Земли.
— Да, они живут среди звезд, — ответила Околь и задумалась. — У каждого крещеного человека есть свой ангел-хранитель. Он охраняет его своим именем.
— Как так? Злые Духи все равно узнают имя…
— Ну, я вот — Акулина. Я родилась в тот день, что освящал тот ангел. Он дал мне свои имя, одарил им. Смотри, — она достала из-за иконы свернутые в трубочку бумаги, перетянутые голубой шелковой лентой, развернула и стала читать. Не все поняла Апрасинья. Говорилось там, что раба божия Акулина родилась в юртах Вотьпа сентября десятого дня одна тысяча восемьсот сорок пятого года, крестилась тогда-то и занесена в церковные книги.
Сентября десятого дня, в бабье лето, когда день равен ночи, на переломе дней лета и зимы. Сентября десятого дня одна тысяча восемьсот сорок пятого года, но, что это такое, Апрасинья не понимает до конца. Время она считала лунами — от нарождения луны до полной, считала зимами, и время ее жизни отмечалось или наводнениями, яростным разливом Конды и Евры, или мором скота, или болезнями, или свечением неба, звездным дождем или палящим зноем, что выпивал все ручейки и мелкие озера до илистого, смердящего дна. Так она и все манси считали время, оно было и оставалось медлительным, до ощутимости непрерывным, хотя в его течении — а куда оно текло? — отмечались свои приметные, четко означенные вешки.
— Сколько тебе зим, Околь? — спросила Апрасинья. — Сколько ты уже встретила весен?
— Мне девятнадцать зим, — ответила девушка. — Я встретила восемнадцать весен.
— Почему ты такое знаешь? — продолжала допытываться растерянная Апрасинья. — Тебе говорили о том, что ты уже встретила восемнадцать весен?
— А зачем мне говорить? — засмеялась Околь, вскинула ресницы. — Я и сама знаю, сколько зим я прожила!
— Знаешь? Как ты знаешь?
— Родилась я в месяц листопада, в месяц утренников, в сентябре одна тысяча восемьсот… — девушка задумалась, и ей трудно понять это странное, будто потаенное число, понять то, что оно обозначает, — восемьсот сорок пятом году… А теперь? А сейчас какой год ты знаешь, сим нэ?
— Год совсем худой! Собачий год! — хмуро ответила Апрасинья. — Год замора. Седьмой год после засухи. Дохлый год, больной.
Околь на время задумалась, словно нырнула в себя, дрогнули ее губы, и она загнула пальцы на руке.
— Год сейчас одна тысяча восемьсот шестьдесят четвертый, — радостно выпалила Околь. — Да, шестьдесят четвертый. А это значит — мне девятнадцать лет… Вот видишь — десять, — Околь раскрыла руки. — И вот еще девять, — и она утопила в ладони один палец.
— Великое Небо! Ты видишь, боже небесный?! Ай-е! — прошептала Апрасинья. — Она угадывает время, что было недоступно самому великому шаману Волчий Глаз. Щох-щох! Она может угадать точно, какой нынче год в Великом Течении Времени… Она его обозначает?! Наверное, то та, которую я долго ищу! Она не понимает, — чуть не выкрикнула Апрасинья и зажала рот ладонью. — Не по-ни-ма-ет того, что таится в ней. О! Белый Светлый День! Ее разуму доступны непостижимые знаки, что разбросаны по бело-желтому полю русской бумаги.
Апрасинью, Мать Матерей, властную, крутую, бесстрашную Апрасинью, перед которой раскрывались колдовские тайны зеленого леса, вдруг охватило смятение. В нее вошла непонятная, томительная тревога, дохнуло жаром.
Кто она такая — Околь? Что дает ей силы знать то, что недоступно мудрейшим мужчинам, мудрейшим женщинам ее народа? Добрые ли Духи над ней или Злые Духи ведут Околь по жизни? Добро ли народило ее, а если Зло? Почему у нее золотистые глаза, почему в тугие, словно кованые, кудри собраны волосы?
Околь повернула еще страницу, другую, и в Апрасинью пронзительно вгляделись глаза черного человека. Он словно окутан тьмой, и сам он порождение тьмы, порождение той пропасти, над которой он стоял. Из пропасти потянуло словно смрадом, гнилью, тлением человеческой плоти и звериной злобой. Где-то далеко, в недосягаемой глубине, клубилось пламя, даже не пламя, а его отблески, рваные сполохи, и казалось, что черный человек содрогается, его перекручивает злоба, страх и отчаяние, и пропасть — это его лютое, незаполнимое одиночество, вечное ожидание какого-то конца, который никогда не наступит. Вот-вот распахнется его рот, и оттуда, извергаясь, затопляя пропасть, вырвется крик.
— Кто это? — шепотом спросила Апрасинья, но Околь не успела ответить, как вошла старшая тетка Федора.
— Это — дьявол! — резко ответила тетка и схватила книгу. — Ты нехристь! Туземка-язычница. Да как ты можешь прикасаться к священной книге?
— Я хрещена! — повторила Апрасинья. — Только я ничего не знаю от этой веры. Что и знала, позабыла. Ты сама научила Околь понимать непонятное?
— «О-ко-оль»! — передразнила Федора. — Какая она тебе Околь, ежели она Акулина. Да, то я выучила ее читать Священное писание. Каждый вечер, отходя ко сну, она читает мне…