И лун медлительных поток...
Шрифт:
Средняя тетка, Манюня, рукастая баба с мужским лицом и грубым голосом, пила водку от полдня до вечера. Вечером навзничь опрокидывалась на кровать и тихо скулила: «Хочу мужика, ой-ой-ой как хочу мужика… наверное, помру, если сразу не найду». Поскулив, она поднималась, набрасывала шубу и выходила в ночь. Утром возвращалась, ничком падала на подушку и взахлеб храпела.
Младшая сестра, Лукерья, нежная и кроткая, целыми днями сидела в своей комнате у окна и шила, разбрасывая тонкие узоры. Тихо звучал ее пришептывающий голосок, словно песней она уговаривала рисунок расцвести
— Покажи мне свои узоры, Лукерья, — попросила Апрасинья, когда та вышла в общую половину. — О! Ветка березы, а это голова соболя с усами, а это — весло, у тебя только нет в узоре лапки соболя и крыла чайки.
— Покажи! — обрадованно закосила глазами Лукерья. — Я тебе тоже что-нибудь подарю.
Апрасинья острым ножом вырезала на бересте несколько узоров, пошарила в своей глубокой сумке, достала тонкие, прозрачные оленьи жилки.
— Возьми, милая женщина!
— Спасибо, Апрасинья! Ты научишь меня шить женскую шапочку из гагары? — Лукерья поднесла к глазам рисунок, разглядывая недоверчиво и удивленно.
— И я не умею, — потупилась Околь. — Пробовала — шапка есть, а тускло. Перо не живет, словно линяет. Отчего?
— Слово надо знать, — буркнула Апрасинья. — Глаз такой надо заиметь, и тогда узор увидишь.
— Глаз? — обиженно покосилась Лукерья.
— Да! Глубокий глаз, — с достоинством ответила Апрасинья. — Ты, Лукерья, милая моя женщина, совсем хорошо шьешь, — похвалила она, уловив, что та ревниво относится к своему мастерству. — Ты шьешь почти как наша Таись-нэ.
— Таись-нэ? — удивленно вскинула брови Лукерья. Торговцы, перекупщики, пришлые мелкие купчики нарасхват по доброй цене брали вещи, что нарождались под тонкими руками Лукерьи, и наперед оставляли заказы. Слыла Лукерья большой мастерицей. Она редко меняла узоры, и сделанное ею отличалась тонкостью, какой-то застывшей врезанностью. — Кто такая Таись-нэ? — И в косоватости глаз Апрасинья заметила блуждающий огонек настороженности и созревающей обиды.
«Тревога… Остерегись… Опасность… — забилось в Апрасинье. — Отойди осторожно в сторону… отойди тихо, чтобы не хрустнул сучок».
— Таись-нэ твоя дочь? — потянулась к ней Околь.
— Нет, нет! — покачала головой Апрасинья. — Она принесла бы счастье любой женщине. О ней знают все люди Верхней Конды…
И Апрасинья не столько увидела, сколько почувствовала, как вздрогнула Лукерья. Она еще не могла отыскать верную, надежную тропу в глухой, неведомой ей жизни сестер. Еще растерянно она блуждала по водоразделу трех разных речек и никак не могла решиться, вдоль какой же реки ей спускаться вниз по течению, а какую из них перейти вброд, отыскав мелкое, негиблое место. Апрасинья уже не могла, уже не желала позволить себе риска — Околь та самая женщина, что нужна не только Тимофею, но и ей самой. И она, опытный охотник, берегла стрелы и туго, но в самую меру натягивала тетиву лука — не должно быть промаха, иначе охотнику гибель.
«О, Шайтан! — заклинала Апрасинья. — Помоги мне, земной бог, помоги мне найти верный след. Освети меня, к какой из этих баб мне подойти с подношением, а какую ударить копьем? Помоги мне, земной бог. Их ведь трое, а я — одна. Смутно я вижу и не ведаю, кто из них волчица, кто — рысь, а кто — росомаха».
— Может, это твоя сестра? — нетерпеливо потребовала Лукерья.
— Нет, Лукерья, — мягко ответила Апрасинья. — Таись-нэ — просто девушка, совсем девочка. Как все она и совсем другая. Но полна она светом и великим терпением.
— Терпением, — прошептала Околь. — Терпение — это, наверное, любовь?
— Ты знаешь Ялпинг-Нёр? — спросила ее Апрасинья, усаживаясь поудобнее и набивая трубку.
— Ничего она не знает, — ответила Лукерья и присела с шитьем неподалеку от Апрасиньи. Тугой налимицей шевельнулась на постели Манюня, застонала, рыгнула и оторвала от подушки тяжелую голову с мутными глазами. Манюня опустила босые, плоские, как плавники, жилистые ступни на холодный пол, хрипло крякнула и зашлепала в угол, где стояла кадка с водой. Она зачерпнула из нее глиняной кружкой — звякнули льдинки. Долго, раздувая ноздри, фыркая, почесываясь, глотала воду Манюня.
— Вон там, под темной горой Ялпинг-Нёр, в стойбище Саклинг на речушке в болотных кочках, у охотника Титка и родилась Таись-нэ.
— В болотных кочках, тьфу ты, убогость, — сплюнула Манюня. — Кулик он, что ли?
— Нет! — отрезала Апрасинья. — Титка — охотник, а Саклинг — его угодье. И Таись-нэ там увидела свет дня. Ты ведь не знаешь, Манюня, какое то урочище?
— А, — махнула рукой Манюня, — топь и топь, смрад и гнусь. А мне твердь нужна. На зыбине меня грузнит и мотает.
— Вино тебя грузнит, — в мягких тапочках, неслышно, по-кошачьи вошла Федора. — Грузнит оно тебя и качает. Хоть бы болото какое-нибудь тебя приняло, прости меня господи! Тряхнуло и разорвало…
— Ну, гляньте на эту святошу, — захохотала Манюня, доставая из-под постели водку. — Кожа до кости, мышь ты летучая, упырица. Богу поклоны бьешь, спасение в царствии небесном вымаливаешь, а сама людей грабишь. Навострила, стерва, постоялый двор, как капкан, да пропади он пропадом. Кому ты сундуки набиваешь?
— Господи! — повернулась к образу Федора. — Да где сила десницы твоей… Вразуми ты потерянную рабу божью, бабу Манюню… о господи! А ты что здеся расселась, шишига лесная?! — накинулась она на Апрасинью. — Раскинулась, коряга, да еще и табак смолишь…
— Не трогай ее! — резко, как птица, выкрикнула Лукерья. — Не рви — важный сказ она ведет.
— Она, тетушка Федора, нам про Таись-нэ сказывает, — ласково прижалась к тетке Околь. — Присядь… она слово знает…
— Давай, вали! — Манюня глотнула водки, бросила в рот горсть брусники, перекосилось, словно слиняло, лицо. — Только чтоб правда была. И страшно…
— И чего мне ее, туземку, слушать, — заворчала Федора, но села на лавку. — Делов невпроворот… Опять же скоро ямщики нагрянут…
— Я два самовара уже поставила, — успокоила ее Околь и повернулась к Апрасинье. — Таись-нэ, ты сказываешь, родилась у охотника Титка?
— Ну да! — покойно пыхнула трубочкой Апрасинья. Вот и хорошо, вот что и надо. Время под вечер, Мирон там с мужиками, с лошадьми, гостей вроде бы не навалит, и три сестры вместе, можно приглядеться к ним, вдруг да и обозначится тропка. — Мать от радости просто над землей взлетает, такая дочь у нее крепкая да красивая.
Апрасинья откинула на плечи платок, взяла из рук Лукерьи ее шитье и, едва взглянув на рисунок, принялась узорить его. Голос ее загустел, наполнился, и глаза замерцали.