И поджег этот дом
Шрифт:
Помню, как меня удивила новость, что Мейсон женат, и я разглядывал женщину – медлительную блондинку Кэрол, которая подарила мне подогретую улыбку, после чего продолжала демонстрировать красивую грудь, устало пожимая плечами. В кабинете с ней сидела рыжая, бледная, нездорового вида молодая чета в джинсах – по фамилии, кажется, Пенипакеры – и, как пара лис из клетки, уставилась на меня из сумрака дикими блестящими глазками. Больше никак они меня не приветствовали, а приникли к Мейсону с разговором – пересыпая его тявкающими и намекающими звучками – про субботу в Провинстауне, и про какого-то Гаса, и про какого-то Уолли, и наконец, когда они поднялись уходить, Мейсон отслюнил им десять долларов от толстенной пачки (я счел это оплошностью: даже в школьные годы у него хватало такта не хвастаться своими деньгами); при виде пачки они захлопали водянистыми, без ресниц глазками, в которых зажглась подпольная алчность, а потом выскользнули в ночь. Я, помню, удивился, что такие потертые и невдохновенные люди ходят в его приятелях, но, прежде чем начал выспрашивать,
– Он из Театра, – существительное было произнесено с большой буквы, – гол как сокол и страшный дурак, но сидит в литературной части Театра драматургов. Я дал ему первый акт своей пьесы. Если не возьмут они, я почти уверен, что в будущем сезоне ее поставит Уайтхед – если кончу, понятно. Самое-то головоломное – второй акт. Ноты обратил внимание на парочку? Смешно – заметил или нет, – они ужасно похожи. Честное слово, по-моему, она его сестра. И выдумщица там, конечно, она. Ох, и хотел бы я увидеть их в деле. Зрелище, я думаю, приблизительно такое, как если бы засовывали пастилу в копилку.
Шутки его нашли благодарного слушателя в лице Кэрол, которая перемежала его речь запятыми грудного смеха – и сыпала их не скупясь, стоило ему только открыть рот. Она была крупная, миловидная, с молочной кожей, звучным кабацким контральто и продолговатыми зелеными глазами, в которых не выражалось почти ничего, кроме невозмутимо-уверенной страсти. Мне она показалась женщиной, предназначенной для деторождения, но незашоренной, мягкой, послушной – и смутно влюбленной. Хриплый голос ее навевал мысли о портовом районе Бруклина, и меня огорчил вкус Мейсона в выборе подруги, хотя я не мог не ощутить холостяцкого зуда и зависти к тому, что он приобрел в других отношениях.
– Ты меня уморишь, – хихикнула она. – А мне еще будет виски со льдом?
– Вообще-то эти богемные притоны не в моем вкусе, – продолжал Мейсон, не обращая на нее внимания, – но иногда, знаешь, освежает – поглядеть, как веселится псевдоинтеллектуальная шантрапа.
Он схватил меня за руку:
– Понимаешь, мы просто сбежали. Дома у меня – дым коромыслом. Со вчерашнего вечера. Пошли.
У обочины он поддержал Кэрол. Стояла душная манхэттенская ночь, звезды тонули в жидком тлении неона, пахло асфальтом, сточными люками и букетом гардений, с которым выплыл к нам из темноты обтрепанный старик торговец.
– Детка, хочешь немного китча? Заходится от цветов, – пояснил он мне, пока она неверными руками прикалывала цветы к груди, – и, откровенно говоря, это ее единственная слабость из области эстетического. Так вот, Питер, я говорю, освежает. Эти люди – такие fl^aneurs. [88] Черт, я, может быть, еще не Кокто и не Брехт, но по крайней мере работаю. – Он свистнул таксисту. – Поехали в мастерскую.
Квартира Мейсона – вернее, «мастерская» – на пятом этаже над одним из самых запущенных закоулков Гринич-Виллидж была единственным известным мне местом в Нью-Йорке, где мансардное, студенческое отношение к искусству естественно уживалось с роскошью. До Мейсона эту просторную мастерскую занимал известный в прошлом, а ныне совсем забытый художник-портретист. Многое – облупившийся потолочный фонарь, страшную стенную обшивку из красного дерева – Мейсон не тронул, зато в обстановке виден был его размах; от стены до стены – ковер, в котором тонула нога, скрытые светильники, изящные китайские безделушки, подвижная скульптура Колдера, триМодильяни, погонные метры и метры дорогих изданий – все это создавало эффект неожиданности: поднявшись с одышкой по обшарпанной вонючей лестнице, вы вступали не в заурядную скудную мастерскую, а в сияющий рай. Увидеть его ожидаешь где угодно, но только не здесь: как будто магараджа поселился в рабочем предместье. Мейсон с его неистребимой любовью к ошеломляющему жесту сплавил голливудскую роскошь с богемой: в этом нежном, вкрадчивом свете вы чувствовали себя причастным к жизни немыслимых счастливцев и в то же время в ушах у вас ни на секунду не затихали отголоски буйной улицы, где из ночи в ночь слышались вопли музыкального автомата и грубый печальный гомон Содома.
88
Праздношатающиеся (фр.).
В мастерской было полно народу, но, как только мы пришли, Мейсон освободился от Кэрол, которая была пьяна вполне безнадежно, втолкнул меня в спальню, захлопнул и запер дверь и, повернувшись ко мне с сердечной улыбкой, сказал: «Ну вот, Питси, теперь можно вспомнить старые дни». Не знаю, потому ли, что он запер дверь, или еще почему, но помню, что уже тогда у меня мелькнуло мрачное подозрение, правда тут же исчезло. Как человек, склонный к самоанализу и притом чуткий к новым психиатрическим веяниям нашего времени, я часто спрашивал себя: а нет ли чего-то гомосексуального в нашей связи, в моем влечении к Мейсону? Думаю, беспокоился я главным образом потому, что я американец, а американцев вообще беспокоит, что небольшой подъем, некоторая теплота, ощущаемая в присутствии друга того же пола, может знаменовать собой всяческие неприличные побуждения. Вот почему, когда французы целуются и обнимаются без стыда, а итальянцы после разлуки с воем кидаются друг к другу на грудь, американец только ощеривает зубы и садистски лупит приятеля промеж лопаток. Что же касается слабости Мейсона ко мне, ее я тоже рассмотрел всесторонне, нездоровый душок, конечно, обнаружил, но, слава Богу, не этот. Наверное, в его обществе я просто чувствовал, что он умнее меня, ярче меня и в то же время развращеннее (то есть, сколько бы я ни старался, я не смогу позволить себе того, что он позволяет), и, бесконечно развлекая меня, он не мешал мне – пресному праведнику – спокойно думать, что я счастливее его, серее, но счастливее – а то и лучше.
Он был в ударе. Мы обменялись впечатлениями о годах, прожитых врозь, причем мне, чтобы очертить мой непримечательный путь, хватило минуты. Зато Мейсон прожил военные годы с такой удалью, какой похвастаться могли, я думаю, немногие; для меня, повидавшего за войну только иллинойские прерии, его рассказ звучал фантастически: он служил в УСС. [89]
– Клянусь тебе, Питси. По мне, лучше отсидеть срок, чем идти в армию. И жевать сухой паек рядом с каким-нибудь кретином из Алабамы. Ну правда, не хмурься, Питер, – должны же мы сохранить, извини меня, аристократию духа? – Попасть ему туда было сложно после провала в университете, но Венди знала одного продюсера, который знал одного генерала в военном министерстве, и быстро пристроила сына, когда он вернулся из Принстона. – Венди-дорогая, – задумчиво сказал Мейсон. – Она, конечно, предпочла бы вообще не отпускать меня, но на одном стояла твердо: чтобы я попал в команду, где чистят зубы, хотя она слышала, что там много гомосексуалистов.
89
Управление стратегических служб – разведывательная организация, предшественница ЦРУ.
И с холодком в спине я слушал рассказ о его приключениях: об училище под Балтимором (я где-то слышал о нем) и невероятном курсе обучения, в ходе которого новички вроде него, чтобы испытать свою ловкость, должны были ночью проникать на строго охраняемые военные объекты, или похищать совершенно секретные чертежи на верфях корпорации «Бетлехем Стил», или, например, средь бела дня с накладными усами и липовым удостоверением небрежно пройти мимо охранников на авиазавод Гленна Мартина и там по всем правилам своей тайной науки заложить в важную и засекреченную машину макет бомбы или мины-ловушки и в доказательство того, что задание выполнено, снять и принести своему начальнику какую-нибудь ответственную гайку, болт, шплинт или даже – как было у Мейсона – табличку с двери заместителя директора.
– По правде говоря, – рассмеялся Мейсон, – страшно увлекательно было играть в шпионов. Называй это комедией плаща и шпаги или как угодно, но случалось переживать колоссально волнующие минуты. Сам понимаешь, в Дивизионном институте – так он официально именовался, но для публики, конечно, ни названия не существовало, ни его самого – мы никакому риску не подвергались. На каждом объекте, куда нас засылали, сидел так называемый контрольный агент, обычно человек из ФБР, приписанный к службе режима, и он был в курсе дела. По крайней мере он знал, что сегодня Институт проворачивает «скорую» – эти налеты у нас назывались «скорая», – и, если ты заваливался, он мог вмешаться и вызволить тебя. – Мейсон замолчал, его разрумянившееся лицо стало задумчивым, потом он что-то вспомнил и тихонько засмеялся. – Хотя кое-кому приходилось при этом несладко. Был у нас такой Гейнц Майер из Буффало, смешной, маленький немецкий беженец. По-английски ни бум-бум, но бешеный патриот и был готов на все, чтобы сделать бяку фатерланду. Его послали на базу ПВО… нет, вспомнил – в морской арсенал Далгрена, на Потомаке. А у контрольного агента – у бедного темного фэбээровца – как назло, случился приступ: то ли сердце, то ли аппендицит, не знаю, в общем, приступ, и его на месте не было, а бедного Гейнца поймали возле здания, где собирали новые секретные дистанционные трубки для двухсоттрехмиллиметровых снарядов. Боже мой, – со смешком сказал Мейсон, – до сих пор у меня в ушах его голос: «Представляете, эти морские пехотинцы, они решают, что я есть немец! Я говорю: я американец, Гейнц Майер из Буффало, штат Нью-Йорк, а они не верят. Я жду и жду мой контрольный агент, чтобы он приходил и выручал меня, а он не приходит!» Боже мой, – сказал Мейсон, – мы просто катались от хохота. По-моему, караульные хотели отлупить его прикладами, но он как-то выпутался…
Мейсон очень живо изобразил маленького загнанного немца – даже его растерянные жесты. Я тоже хохотал во все горло. Потом спросил:
– Ну а дальше, Мейсон?
Ему, видимо, не хотелось рассказывать дальше, лицо у него стало серьезное, он перевел разговор на свою будущую пьесу, на бродвейские театры и драматургию вообще. А я обиняками пытался повернуть его к прежней теме: интриги и опасности шпионской жизни всегда увлекали меня, хотелось слушать еще и еще.
– Да нет, Питер, это не совсем так, как ты себе представляешь, – сказал он. – И там, и в армии, и почти везде главное – зверская, ну нескончаемая скука. Боже мой, если бы мне заплатили по пятаку за каждый пустой, пустой час моей службы – когда ты сидишь и ждешь, и больше ничего. В Каире дошло до того, что я запомнил каждую трещинку в стене, каждый бугорок и дырку от сучка в баре гостиницы «Шефердс». Сидишь и ждешь, ждешь как дурак, пока Франклин с Уинстоном затеют опять что-нибудь грандиозное, – причем в подоплеке всего не стратегия, а какой-то паршивенький нюанс – большое дело, чтобы выручить какого-нибудь несчастного, кругом обложенного партизана.