И прочая, и прочая, и прочая
Шрифт:
Решаем иначе: Иван проводит Митю окольной дорогой до следующей пристани — вниз по течению Волхова. Там Митя сядет на пароход.
Объясняем Ивану, что это надо выполнить с умом, чтобы и самому не засыпаться, и Митю не провалить. Впрочем, за те восемь месяцев, что Иван живет у нас, он прошел достаточную школу: Митя — не первый, кого он провожает к безопасному месту. Иван знает, что идти он должен впереди Мити, а потом оставить мальчика на некотором отдалении от пристани. Спустившись к воде — без Мити! — надо осмотреться и, лишь убедившись, что на пристани «чисто», вернуться к Мите и сделать ему знак, чтоб спускался к реке — один! Следить издали, как мальчик взойдет на пароход, и лишь тогда, по отплытии парохода, топать домой,
Все это Иван отлично знает, все это он выполнит точно и добросовестно. А в случае, если бы дело обернулось как-нибудь угрожающе — ну, например, если бы Иван напоролся на офицера, которому отдал честь не так, как надо, или если бы их с Митей задержали на пристани, — я тоже уверена: Иван вывернется. Есть у него один неотразимый козырь. Козырь этот — в той маске непроходимого тупоумия, какая выковалась у русского мужика и солдата в результате вековечного угнетения. Этой защитной личиной притворной глупости мужик и солдат великолепно дурачат господ и всяческое начальство. Этой маской, как я не раз видала, Иван владеет отлично.
Выслушав все наставления, Иван спокойно надевает пегую, не по росту, шинель и сильно утомленную жизнью фуражку-блин (солдат так называемой «слабосильной команды», из которой вербуются денщики, одевают не по последней моде).
— Пошли, паничок!
И уходит с Митей.
Днем, в отсутствие Ивана, приходит Григорий Герасимович Нахсидов, врач, ординатор Колмовской больницы. С самого нашего приезда в Новгород у нас установились очень хорошие отношения с ним и его женой, Розиной Михайловной. О таких, как они, не просто говоришь, что они милые люди, но вкладываешь в эти слова какой-то особенно добрый смысл: «Милые, милые люди!», словно видишь перед глазами их ласковую сердечность. Вместе с тем, несмотря на то что и Нахсидовы относятся к нам с видимой симпатией, есть что-то, мешающее полной нашей дружбе, разъединяющее нас с ними.
Что сближает нас? Нахсидов — молодой врач, моложе моего мужа, и его привлекает широкая медицинская образованность мужа, его интерес к своему делу. С первых дней по приезде сюда муж мой предложил Григорию Герасимовичу совместную научную работу, и тот отозвался на это горячо, с радостью. Потом оба они, муж и жена Нахсидовы, очень музыкальны. Она — певица, он — хороший виолончелист. К ним приезжают из города местные любители музыки. Среди них — скрипач Абисов, по профессии судебный следователь, необыкновенно, просто до удивительности косноязычный человек! О себе, о своих музыкальных досугах Абисов в первый же день знакомства объявил нам, что он «ученик па-а-фессо-ов Кьюге-а и Ауэ-а» (Крюгера и Ауэра). Анастасия Григорьевна Морозова уверяет, будто в официальных выступлениях Абисов говорит: «Поте-а-пев-ший по-у-чиу уда-а ку-а-ком по а-аве» («Потерпевший получил удар кулаком по голове»). Этот дефект речи не мешает, конечно, Абисову быть хорошим скрипачом. Придешь иногда вечером к Нахсидовым, во всей квартире, обставленной со спартанской скромностью, украшенной только множеством зеленых растений в горшках и кадках, — хирургическая чистота, милое гостеприимство хозяев, прекрасная музыка (в этом участвует и мой муж, у него хороший баритон). Посидишь у них вечерок — идешь домой радостная, добрая, томная, как после бани…
Вот на этом и кончается взаимное притяжение. То есть, будь теперь другое время, не 1905 год, не революция, не было бы, возможно, никакого взаимного отталкивания. Но сейчас, сегодня, от действительности ведь никуда не уйдешь, а к действительности у Нахсидовых отношение своеобразное. Они интересуются ею, читают газеты, возмущаются, волнуются. Попроси у них помощи в революционном деле, они бы не отказали, сделали это так, как делают всё: сердечно и просто. Но смотрят они на революцию словно из-за стекла вагонного окна. Сейчас раздастся свисток, поезд тронется, поехали — и все снова далеко-далеко!
Сегодня Нахсидовы прибежали ко мне в большой тревоге. Они
— Он мне нисколько не будет мешать! — уверяет Розина Михайловна. — Такой прелестный интеллигентный ребенок! Пусть он будет у нас, когда вы уезжаете в город, и вы будете совершенно спокойны за него.
— И что бы вам ни понадобилось или встретятся какие-нибудь трудности… — вторит жене Григорий Герасимович. — Ну, одним словом, вы понимаете…
В это время просыпается Колобок и, как подлинно «прелестный интеллигентный ребенок», поднимает отчаянный рев:
— Где Ваньчка? Ва-а-аньчка-аа!
«Ваньчка» — то есть Иван — отсутствует так долго, что мы все уже начинаем беспокоиться. Лишь вечером возвращается oн в Колмово — вместе с Митей! Он сделал все, как было сказано: оставил Митю в кустистом овражке, сам спустился к пристани, а там — «мамунюшка родна! И городовой, и стражник, и какие-то «стрюцкие» и «псадские». Слова «стрюцкие» и «псадские» у Ивана в высшей степени пренебрежительные: штатские, да еще не заслуживающие уважения! В данном случае «стрюцкие» и «псадские» были, конечно, шпики. Увидев их, Иван потолкался для виду на пристани, спросил, скоро ль пароход. Ему сказали: через полчасика-часок. Он воротился к Мите и привел его окольной дорогой обратно к нам, в Колмово.
Митя спит стоя. Нелегко все-таки за один день пережить и сходку в гимназии, и разодрание царского портрета, и поспешное бегство в отцовском костюме в Колмово, и пешую прогулку с Иваном на следующую пристань, и возвращение, несолоно хлебавши…
Анастасия Григорьевна укладывает Митю спать в кабинете Михаила Семеновича. Мы все еще сидим некоторое время молча за чайным столом, рассеянно слушая, как граммофон жалобно поет женским голосом: «Скоро, как сон, проходят дни счастья. В зиму весна обрати-и-ится опять…»
Потом расходимся.
Никто из нас не догадывается, что за этим последуют неожиданнейшие события и что Митя только первая ласточка в ряду укрываемых нами в Колмове людей.
5. Непонятные дни
Непонятные они оттого, что все в них словно сдвинуто с места, перевернулось вверх ногами. Все совершается непривычно, не так, как всегда. Все кажется лишенным логики или повинующимся какой-то иной логике, новой, ранее небывалой.
Всероссийская забастовка железных дорог… Поезда к нам не идут и от нас не уходят. Но почта все-таки с грехом пополам просачивается! Газеты доставляются, хотя и случайно, разрозненными номерами, но мы их получаем и читаем. Вернее было бы сказать: мы их пока читаем.
Забастовка такого исполинского организма, как железнодорожный транспорт в огромной стране, совершается и завершается не сразу. Не по мгновенной команде: «Встать!», «Сесть!», «Заприте дверь!» Нет, в забастовку вливаются, как ручьи в речку, каждый день все новые железнодорожные линии, сперва по одной в день, потом по нескольку. Первые сведения пришли 6 октября: «В Москве бастуют служащие Московско-Казанской железной дороги» (Здесь, как и дальше, все события датируются по старому стилю). Назавтра, 7 октября, то же было сообщено о Московско-Курской дороге. Еще через день, 8 октября, — о Ярославской, Рязано-Уральской, Киево-Воронежской, Нижегородской, Либаво-Роменской, Привислянских и Полесских железных дорогах. 9 октября в Петербурге происходит съезд железнодорожников; он вырабатывает и предъявляет правительству требования — не узкие, не только для железнодорожников, но широкие, общеполитические, для всей России. Чего требуют железнодорожники? Представительного правления, созыва Учредительного собрания, неприкосновенности личности, свободы слова, совести, собраний и союзов, национального самоопределения и т. д. Эти требования съезда — ультиматум. Железнодорожники объявляют его царскому правительству.