И проснуться не затемно, а на рассвете
Шрифт:
Еврей не может позволить себе сомневаться, потому что без Бога его страдания лишены всякого смысла.
Я отдал телефон дяде Стюарту.
– Стюарт, это возмутительно.
– Но вы ведь атеист. Вы наверняка согласны с общим посылом.
– Нет, это возмутительно.
– Почему?
– Еврей то, еврей это. Я сам – не еврей, и такие слова меня коробят.
– Но ведь кто-то все это пишет.
– Не я.
– Вы верите, что принадлежите к этому народу?
– Нет. Нет, разумеется, нет!
– Вы помните, как приходили ко мне в офис? – вдруг спросил он.
Я помедлил. Интересно, Конни подслушивает? Скорее всего. Стены в клинике этому благоприятствуют. А рядом наверняка стоит миссис Конвой.
– Помню, – тихо ответил я.
– Вы спрашивали про Эзру.
Я кивнул. Мне не хотелось, чтобы Конни знала о моей встрече со Стюартом: я тогда гадал, как мне стать похожим на Эззи. С формальной точки зрения: стать практикующим, но неверующим евреем. Из этого ничего не вышло, только дураком себя выставил, ведь я ничего, абсолютно ничего не понимал в иудаизме и жизни вообще. Что заставило меня подражать Эззи? Я извинился перед Стюартом за беспокойство и поспешно отбыл. В течение нескольких месяцев после этой встречи я вспоминал о ней перед сном и, сгорая от стыда, вскакивал с постели.
– К тому времени вы уже много всего прочли об иудаизме, – сказал дядя Стюарт. – Вы помните, что такое мицва?
Внезапно я вновь почувствовал себя как на свадьбе Конниной сестры. Я сидел со Стюартом за пустым столом, музыка чуть притихла, и он спросил меня, кто такие филосемиты. После этого у меня навсегда отбило охоту отвечать евреям на простейшие вопросы об иудаизме.
– Имею представление. Но могу я быть честен, дядя Стюарт?
«Дядя Стюарт!» Надо ж было такому вырваться! И теперь ведь ничего не поделаешь, сказанного не воротишь. Хорошо еще я не предложил ему сдать анализ кала. Отшутиться тоже не выйдет. Лицо у меня вспыхнуло, и я перестал дышать в ожидании его ответа: сделает он мне замечание или притворится, что не расслышал?
– Конечно, всегда лучше быть честным.
Смилостивился!
– Спасибо, Стюарт, – выдохнул я. – Простите, о чем мы говорили?
– О мицве.
– Ах да. Я имею представление о том, что это такое, но вы, ручаюсь, знаете куда больше.
– Мицва – это закон, предписание, – сказал Стюарт. – В Торе упоминается шестьсот тринадцать мицвот. Мы принимаем их всерьез, каждую из шестисот тринадцати. Это моральные законы и в то же время – божественные заповеди. Три из них, – он показал мне три пальца, – имеют отношение к Амалику.
Его пальцы остались в воздухе.
– Помнить, как поступил с тобой Амалик на пути, когда вы вышли из Египта. – Он прикоснулся к оттопыренному большому пальцу. – Помнить о том, что сделал нам Амалик. И истреблять потомков Амалика, – заключил он, дотронувшись до последнего пальца. – Звучит жестоко, поэтому многие пытаются смягчить их, истолковать как метафоры. Но другие считают Амалика настоящим врагом, конкретной угрозой в каждом поколении. Каждое поколение должно знать, в каком обличье явился им Амалик, и не гнушаться в борьбе с ним никакими методами. Итак, можете вы мне сказать, кто такой Грант Артур?
– Кто?
– Это имя назвала Конни. Вы его не слышали?
– Пару раз слышал.
Стюарт встал со стула и шагнул ко мне. На минуту воцарилась тишина – я все еще сгорал от стыда, что назвал его дядей.
– В тысяча девятьсот восемидесятом Грант Артур изменил имя и стал Дэвидом Одедом Гольдбергом.
– Откуда вам это известно?
– В Интернете прочитал, откуда же еще? – сказал Стюарт. – Вы знаете, почему он изменил имя?
– Я даже не знаю, кто он такой!
Он рассказал мне несколько фактов из жизни Гранта Артура. Я пожал плечами. Он отвернулся. Когда он вновь посмотрел на меня, на его лице царила скромная терпеливая улыбка. Воздух со зловещим свистом входил в его ноздри и покидал их. Стюарт протянул мне руку, я ее пожал. Затем он поблагодарил меня и вышел из кабинета.
Теперь я знаю, кто ты такой, – написал я. – Мои друзья все выяснили. Тебя зовут Грант Артур. Ты родился в Нью-Йорке в 1960 году. В богатой семье. Ты переехал в Лос-Анджелес и сменил имя, став Дэвидом Одедом Гольдбергом. Вскоре после этого тебя арестовали за домогательства и запугивание раввина Ошера Мендельсона. Мендельсон обратился в суд и добился, чтобы тебе выписывали запретительный приказ. Я хочу знать почему. Почему ты сменил имя? Почему раввин подал на тебя в суд?
Тем вечером я поехал в Нью-Джерси, в заведение под названием «Морж». Это было бетонное здание без окон на окраине Ньюарка. В ста футах от него пролегало шоссе, по которому с ревом проносились автомобили, а перед входом была парковка, усыпанная битым стеклом, и раскуроченная телефонная будка. Внутри постоянным клиентам показывали трех моржих: жирную, черную и татуированную. Однорукий диджей в гавайской рубашке и бейсболке с антивоенной символикой в конце каждой песни хлопал себя микрофоном по груди. Он призывал всех клиентов не жмотничать и оставлять чаевые. «Эти девочки танцуют не ради удовольствия, – говорил он. – Дома их ждут голодные дети». Великолепно, подумал я. Стриптизерши с голодными детьми.
После рэпа заиграл Стинг. Потом из динамиков донеслись хлопки микрофоном о диджейскую грудь. Я подошел к татуированной моржихе. Она сидела полуголой за пустым столом и смотрела в телефон: белый свет дисплея подсвечивал ее лицо снизу. Я представился.
– Стив.
– Нарси.
Мы пожали друг другу руки. Несколько минут спустя, отправив эсэмэску, она пришла за мой столик – танцевать приватный танец. У нее была челка как у Бетти Пейдж и пирсинг в пупке. На пояснице чернела монохромная татуировка: шахматный слон. Во время танца на ее лице царило сосредоточенное выражение. Мне показалось, что движения ее тела были для нее такой же неожиданностью, как и для всех остальных.
– Где ты живешь, Нарси? – спросил я.
– «Там, где сосны, там, где сосны, где никогда не светит солнце», – пропела она в ответ и откинулась назад, показав мне грудь.
Под грудью были вытатуированы кельтские узоры. Нарси как будто обрадовалась, что может с чистой совестью приступить к собственно обнажению. Она скинула майку и начала грубо теребить свою грудь. Я не представлял, кому это может быть приятно, и чуть не попросил ее прекратить.
– Так ты живешь в сосновом бору, – сказал я.