… и просто богиня (сборник)
Шрифт:
Более-менее счастливой я видел ее всего раз. У пианистки-философа случился роман с мусульманином. Она называла его арапом. Убей бог, не помню ее слов. Помню блестящие глаза и странную плавность в движениях. Странно было видеть, как поджарая гончая пытается выдать себя за персидскую кошку.
Скоро она рассказала, что понимания у них не было: арап позволил себе нечто возмутительное. По заведенному порядку, уточнять я не стал.
Потом встретил пианистку снова. Я был с приятелем, она была с кавалером-левреткой. Выглядела как обычно: что-то ковровое на плечах, что-то лакированное на ногах, то
Рассказала, что недавно похоронила мать. Где-то далеко, у нее на родине, в небольшом городе среднерусской полосы. Я впервые заметил, что она сильно окает. Но скоро мы снова съехали на проблемы, далекие от ее матери, тихо умершей в какой-то привилегированной богадельне.
– Идиоты! – кричала пианистка. Округлые «о» исчезли, отвалились. Речь ее снова выправилась и заблестела. – Все идиоты, они ничего не понимают.
«Я устала. Я заслуживаю лучшего. Пожалейте меня» – крик ее можно было и так понять, но место было неподходящее, да и время тоже. На паркете в свете хрустальных люстр мы не говорим того же, что и в кухне с глазу на глаз. Всему свое место, как бы эклектично ни соединялись материалы.
– Ну, и уходили бы, – сказал мой приятель, который пианистку совсем не знал. – Шли бы туда, где лучше.
С той поры мы не виделись. Хоть и не поссорились ни разу.
«Царица»
Внимание она привлекла сразу, потому что в средствах не стеснялась. Громко вещала, а сама выписывала восьмерки между диванчиков и кресел, где, уставившись в мониторы своих портативных компьютеров, сидели люди. «Ха-ха, прямо тянутся туда, как на веревке», – отчетливо говорила по-русски эта небольшая женщина лет шестидесяти, похожая на боевой катер, совершающий рейд.
В гостиничном лобби Интернет был даровым, и постояльцы приходили сюда со своими ноутбуками.
– В такую погоду. Сидеть. В холоде. Здесь. Ха-ха, – говорила женщина-катер, обращаясь к кому-то другому, следовавшему за ней по пятам. – Ха-ха.
Я ждал, когда мне выдадут ключ от номера, и, пока портье возился за стойкой, оглядывался по сторонам. Я тоже приметил старика в белой рубашке, который придвинул лицо к монитору близко-преблизко, собираясь будто забраться целиком в его прохладные глубины. Но «ха-ха» звучало резко, вызывающе, соглашаться с ним не хотелось и уж тем более – следовать указанию отправляться наружу, где «целительный воздух» и «несусветная прелесть». В двух шагах находилось Мертвое море, а гостиница располагалась в саду. Был апрель, вокруг отеля-кибуца все наперегонки цвело: особенно хороши были кусты бугенвиллеи – белые цветы с широкой красной каймой, усаженные на голые сучья…
Через час я увидел женщину-катер снова; это было в ресторане. Я постарался рассмотреть ее повнимательней. Ярко одета: пышная бордовая блуза, на плечи накинут тонкий бежевый свитер. Прическу – светлое волнистое каре – венчали темные очки модели «сова». Темя ее разглядывало потолок сквозь черные стекла, а женщина рыскала меж фуршетных столов, клевала повсюду понемногу и комментировала громко, отчетливо.
– Жирно, очень жирно, – говорила она, но все равно шлепала в свою тарелку и одну ложку чего-то съестного, и другую.
Тарелка полнилась, женщина говорила громко, на нее косились. Она не делала ничего предосудительного, но вызывала отчетливое желание сказать: «Хватит, сядьте уже, успокойтесь» – во всяком случае, у меня.
Промолчал, конечно: мало ли этих нелепых старух, скучно им, вот и лезут на глаза, заняться им нечем. Съел свой ужин и отправился в южную курортную ночь.
А следующее утро запомнилось ссорой.
– Он назвал меня нацисткой, это неслыханно! – говорила по-немецки загорелая женщина средних лет. В ее голосе слышались и растерянность, и ужас. – Меня! Я сама еврейка!
В бетонном шатре-купальне, откуда она только что вышла, невоспитанный молодой человек хлопнул женщину по плечу газетой и велел отправляться из Израиля вон – туда, куда ей следует. Не то в концлагерь, не то в Германию, на неисторическую родину.
– Он русский, конечно, – на ломаном немецком заявила женщина-катер, вынырнув откуда-то из-за плеча.
– С чего вы взяли? – ввязался я неожиданно для себя самого. – Wieso? [2]
– Только русские так себя ведут, – ответила она, не глядя на меня.
2
Почему же? (нем.).
– А вы разве не русская? – удивился я.
– Нет, – резко ответила она. – Nein.
– Но вы же из России.
– Нет, – повторила она, все так же на меня не глядя, – nein. – Потом обратилась к загорелой немке, которая все еще растерянно кудахтала рядом: – У меня для тебя газета. Вот, почитай. – Ткнула листок и, закинув на плечо объемистую сумку, наконец-то посмотрела на меня.
– У всех, кто вырос в Советском Союзе, одинаковое прошлое, – сказал я по-русски. – Национальность тут не имеет значения. Мы все хомо совьетикус.
– Вы слишком молоды, чтобы делать такие выводы, – отчеканила она на своем плохом немецком и унеслась.
Я не стал оглядываться, озабоченный колотьем в собственных ушах: горячность чужой женщины оказалась заразительна.
– Вы с ней знакомы? – спросил я у немки.
Да, они знакомы. Встречаются в этой гостинице каждый год. Здесь, в образцовом кибуце близ Мертвого моря, уже целый клуб образовался: ежегодно съезжаются пенсионеры. Знают друг друга постольку-поскольку, но раскланиваются, ведут светские беседы.
– Мила тут известна как цветастая собака, – сообщила немка.
Я рассмеялся чересчур громко, и пришлось объяснить, что значит по-русски «milaja». Тоже мне, милашка.
Через час-другой я встретил женщину-катер снова. Она сидела на скамейке под деревом; при ней, как всегда, находился некто неизменно невзрачный. Уходя вниз, к морю, чувствуя спиной ее неприязненный взгляд, я жалел уже, что выбрал эту гостиницу, а не другую, более анонимную, где нет необходимости вписываться в чужие беседы и где, таки вписавшись, не чувствуешь это колотье в спине. «На пару дней всего, переживу», – уговаривал я себя.