… и просто богиня (сборник)
Шрифт:
– А пригласи ее, – сказал я.
– Куда?
– На день рождения. Сделай Федору подарок. Пусть у вас споет. Представляешь, как он обрадуется?!
– Дискотека восьмидесятых, что ли? Как теперь модно? – Глаза блеснули и погасли. – Нет, дорого.
– Сама же говоришь, что у нее лучшие времена позади. Может, и недорого. Свяжись с ее агентом. Или людей попроси, которые занимаются организацией концертов, – настаивал я, мысленно отталкивая эгоистичную мыслишку, что тогда и сам, своими глазами могу посмотреть, в кого же влюблен непроницаемый Федор. И на него смогу посмотреть и понять, за что его Марьяна любит, почему вечно ругает его, вечно чего-то недополучая, чувствуя себя обделенной в какой-то
Захохотала Марьяна:
– За это набавляют только. Да и вообще, ты в своем уме женщине такое говорить – он любит ее с пеленок.
– А что? Она – богиня, а он – ее поклонник.
А что старая, подумал я, так то даже к лучшему – тебе не конкурент.
– Нет, – сказала Марьяна, – была бы дешевая, не стали бы ее сейчас по русской радиостанции крутить. Там же все куплено.
– Адриано Челентано же крутят.
– Ну, ты сравнил.
– Вот у кого все в прошлом, так это у Челентано.
– Почему?
– Ты знаешь, сколько ему лет?
– Можно подумать, для мужика это проблема. Он же поет.
Можно подумать, это для женщины проблема, если она поет.
Это проблема, но для другой женщины.
– Он мне сейчас всю машину расцарапает! – С соседней полосы нас стали теснить, Марьяна заколотила по кнопке на двери, открывая окно. – Куда ты лезешь? – Она высунула лохматую голову. – Куда? Я сейчас гайцев вызову! Пусть они с тобой разбираются!
Белый боров в черном катафалке, покосившись, снова уставился вперед. Но ход сбавил. Уступил.
Она закрыла окно:
– Купят, блин, себе права на рынке и за руль садятся.
Мне нравится Марьяна. В ней есть страсть, сила.
– Ты правда не поешь?
– Мне еще петь не хватало. Что я еще ему должна? Пошел он в баню!
Не позовет Марьяна итальянку. Она хоть и не соперница, но все равно – объект желания.
– Слушай, – меня осенило, – а ты подари себе на день рождения Челентано!
Может, Федор тоже начнет ревновать?
Надя, дорогая!
Формально номер у нее третий. Первой была румынка Отилия с одним своим театром на немецких квадратных метрах, пополнившая галерею моих портретных «богинек». Затем появилась хорватка, которая была так скучна внешне и так удручающе неразговорчива, что я даже имя ее – звалась она Анкой, как советская пулеметчица, – сейчас вспоминаю не без труда (ах, какие восхительные параллели можно было бы нагородить, если б эта женщина средних лет и известковой наружности оставляла не только кривые полосы по центру комнаты: жаль-жаль-жаль…).
А теперь вот третья. Надя. Моет полы в моей московской квартире. Как в Москву из Германий переехал, так она и моет.
От природы Надя блондинка. Сама мне о том сообщила, когда мы разговорились о цвете ее волос, стриженных горшком: голова ее пыхает светом зрелого баклажана – чернильно-черным, то с синей, а то и с красноватой искрой. Выданное природой Наде не нравится, она противится доступными средствами, и вот баклажановое сияние распространяется по всей квартире (включая, кажется, даже самые отдаленные уголки), едва Надя оказывается в ее пределах, стягивает берет – то шерстяной, то фетровый, но непременно кривой, с крошечным тусклым цветиком у виска.
По возрасту она годится мне в тетушки, но именовать себя требует Надей.
– Я всегда была Надей, не могу я по отчеству, я ж не… как эта… – Махнула рукой, прищурила и без того узенькие глаза в две мелкие щелочки; лицо ее сделалось азиатским, напоминая о столетиях татаро-монгольского ига, оставившего русским не только «башмак» и «сундук», но и другие, более отчетливые приметы своего насильственного присутствия.
Кстати говоря, такие лица – скуластые, круглые, с глазами в прищуре и с желтоватой кожей – можно увидеть и в Германии, особенно в восточной ее части, и вряд ли в случайной похожести дело. Я вообще не верю в случайности, у людей похожих при равных прочих похожи и судьбы, как бы случайно они ни ткались. В Москве живет один человек, который частенько говорит моими словами и страдает теми же неврозами; а один немецкий знакомый собирает фаянсовых кошечек с тем же неистовством, с каким это, по слухам, делал и один питерский писатель. Немец книг не пишет, но я почему-то уверен, что есть и у него тайный дневничок с явными амбициями.
Надя напоминает мне Отилию, и дело не только в маленьком росте («удобном, чтоб полы мыть» – лезет в голову реплика человека из моей немецкой жизни). Круглая москвичка Надя, как и круглая румынка Отилия, тоже не столько ходит, сколько мечется, не столько говорит, сколько тараторит, не столько рассказывает, сколько дает понять. При ближнем рассмотрении отыскиваются, само-собой, и принципиальные различия: если Отилия застегивала свежеотглаженные рубашки от первой до последней пуговицы, вынуждая владельцев чертыхаться по утрам, то Надя, с той же тщательностью, что требуется, отутюжив, застегивает только две верхние пуговицы, показывая не столько свое трудолюбие, которым обладает «по умолчанию», сколько заботу о чужом удобстве. Вообще, удивительно, как много о человеке может сказать деталь. Если деталей много, то образ человека потерять легко, и требуется уже более близкое знакомство, чтобы снова ухватить его суть, которая бросилась в глаза первым делом.
Похожесть двух незнакомых друг с другом женщин, живущих друг от друга в тысячах километрах и говорящих на разных языках, еще и в том, что в поломойки они пошли не от хорошей жизни: за прежнюю работу перестали платить, а у них дети… Отилия уехала в другую страну, откуда который уж год высылает деньги троим уже давно взрослым лоботрясам. Надя ездит из своего пригорода в центр Москвы, что по степени стресса, наверное, сопоставимо с пересечением государственной границы: сначала она едет на электричке, потом на метро, далее еще немного пешком – из хрущевского двухкомнатного рая в чужие хоромы, из магазинов «Пятерочка» – в «Седьмой континент», из жизни «все под рукой» – до цирка «попробуй, дотянись». Первое, что я сделал, познакомившись с Надей, – организовал ей стремянку, но и сейчас стараюсь не думать о том, как она дотягивается до лампы под потолком и что может случиться, если лесенка зашатается. Страха у Нади нет, она добирается всюду: свитера и кофты вдруг укладываются в аккуратные башенки, у цветка на подоконнике исчезают жухлые листья, бельевая корзина пустеет, а стиральная машина начинает ходить ходуном. Буквально вчера переехала коробка с коллекцией моих кепок, стоящая на верхотуре платяного шкафа, и теперь большой красный куб подмигивает не из угла сбоку, а ровно из центра, как повелело Наде ее эстетическое чутье.
Иногда мы ведем разговоры об искусстве. Надя появляется в кухне, куда я во время ее визитов обычно прячусь с компьютером, и с тряпкой в руке делится впечатлениями: обычно это книжка с женщиной-автором, или телепередача с мужчиной-ведущим, или песня, спетая тоже мужчиной (только не спрашивайте меня, как их всех зовут). Иногда предметом разговора становится ее коллекция настенных тарелок – ей их дарят наниматели, то настоящие, то бывшие. «Откуда только не шлют!» – восклицает Надя и мчится за телефоном, в котором упрятаны снимки ее немалого собрания. И, показывая на дисплее потертого телефона стенку, цветочков которой почти не видно из-за разномастных кругов с гербами и башнями, сокрушается: «Жалко, места в квартире мало».