И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (сборник)
Шрифт:
Вскакивает, расхаживает по комнате, жестикулирует. Неловко задел рукой стул, ушибся, сморщился.
Накануне семнадцатого дня рождения я сделал и подложил свою первую бомбу. Прав был дедушка, пригодился будильник. И опять я ночь не спал, ворочался, представлял себе, что станется с дедовым магазином и мастерской, когда зазвонит будильник. Все витрины лопнут, повылетают окна, и пол будет сплошь покрыт колесиками, стрелками, циферками, гирьками и кукушками, и под ногами будет хрустеть битое стекло. Пришел Тео, сдернул с меня одеяло, сказал, пожалуйста, не делай этого. Чего, спросил я. Не делай, повторил Тео, я говорил с часами, часы говорят, что случится несчастье. Я сел, схватил Тео за запястье
Снова усаживается на стул, роняет руки, как будто устал их держать.
Я снова проспал. Я хотел забрать бомбу, я совсем решил ее забрать и взорвать где-нибудь за городом, но уснул и проспал. Вместо меня пошел Тео, он ничего не смыслил в бомбах. Свои часы он оставил дома, прямо у моей постели. Я их теперь ношу. Они показывают безвременье.
Герой выдерживает паузу, потом встает, раскланивается.
Ну что, спрашивает ни у кого конкретно, хорошо же? Ведь хорошо? И тут же страдальчески морщится и машет руками, не надо, не надо, сам знаю, что плохо, пьеса, чушь какая, это ведь явный рассказ.
Он включает верхний свет, все три рожка, гасит лампу, волоком оттаскивает кадку с фикусом в ее угол, возвращает по местам металлическую подставку для книг в виде таксы и деревянного слона неизвестного назначения. Уносит стул на кухню. Усаживается за рабочий стол, надевает очки, берет не глядя со стола карандаш, задумчиво его покусывает.
Часы моего брата, бормочет себе под нос. Часы моего брата Тео показывали безвременье.
Дон Бартоломеу Фрейтас
Когда я вспоминаю бесчисленные тяготы и лишения, выпавшие на мою долю, нараспев произнес дон Бартоломеу Фрейтас и разгладил лежащий перед ним тонкий лист дорогой рисовой бумаги. Когда я вспоминаю бесчисленные тяготы и лишения, выпавшие на мою долю… похлопал ладонью по столу в поисках кисточки для письма. У ниппонцев он перенял обычай писать кисточкой, вначале забавы ради, потом привык, повсюду возил с собой тушь, тушечницу и кисти.
Когда я вспоминаю… наконец пришел ответ от короля Филиппа, за великие заслуги перед короной дону Бартоломеу дарованы две меры пшеницы в год до конца жизни. Две меры пшеницы….тяготы и лишения, выпавшие на мою долю… он воевал с маврами и турками, побывал в плену, греб на галерах, в сиаме местный царек чуть не затоптал его слоном, правда, потом щедро одарил и приблизил и даже хотел женить на своей матери и любовнице, дон Бартоломеу еле ноги унес, отец франсишку, пламенный франциск ксаверий, прозванный восточным апостолом, взял его с собой в ниппонию, он первым высадился на танегасиме, он принес ниппонцам ружья, истинного короля и истинную веру, и они прославляли и его, и португальскую корону, и Господа нашего Иисуса Христа. За это от короля жуана ему был обещан феод. Феод! Но король жуан умер, следом сгинул, не оставив потомства, принц себастьян, а на смену им пришел филипп-испанец, и для португалии настали черные дни.
Правильно говорят старики, из испании не жди ни попутного ветра, ни путной жены. Ни доброго государя, пробормотал дон Бартоломеу. Он взял кисточку, окунул ее в тушечницу.
Написал, когда я вспоминаю бесчисленные тяготы и лишения, плохо растертая тушь ложилась неровно, комочками, кисточка заскребла по бумаге. Дон Бартоломеу смял лист, отшвырнул, потом опомнился, бумага дорога, а у него только две меры пшеницы в год от королевских щедрот, да то, что приносит его собственная бедная земля. Попытался дотянуться до комка носком сапога, случайно поддал ему, и комок укатился за сундук.
Застонал от досады, хватил кулаком по столу, перевернул тушечницу, по столешнице растеклась жирная черная краска. Дон Бартоломеу зарычал.
Дверь заскрипела, в комнату всунулось круглое краснощекое лицо прислуги жоаны. Господин звал? Не могла она так быстро прибежать снизу, значит, подслушивала под дверью, а он чуть не вслух ругал филиппа. Когда он научится вести себя осторожней? Зайди, сказал дон Бартоломеу.
Раскрыла дверь пошире, зашла, покачивая боками, тугая, налитая, груди, как две тыквы, каштановые волосы выгорели до рыжины, крупные загорелые руки – в золотом пушке, красивая девка, аппетитная. Наглая.
Под столом, сказал он, бумага закатилась, достань.
Ничего не ответила, полезла под стол, кряхтела там, возилась, он еле удержался, чтоб не пнуть ее в зад, тоже круглый и тугой, словно тыква, ах, тереза, терезинья, ниппоночка моя, белая, гладкая, маленькая, покорная, поначалу он всех их звал терезами, чтобы не запутаться, потом путаться перестал, но на вопрос, как твое имя, дитя, каждая, конфузясь, лепетала, толеса, и он не допытывался, тереза так тереза, ах, тереза-тереза, тоненькая, худенькая, ручки крохотные, детские, сама белая, прозрачная, а волосы черные, гладкие, почти до полу, богатые волосы, когда сказала, что понесла, он поначалу и не поверил, а она и впрямь начала полнеть, грудка стала как два яблочка, ах, тереза, птичка моя, говорили, мальчик родился, падре антонио говорил, когда я думаю о бесчисленных тяготах и лишениях, выпавших на мою долю… под столом опять завозилась затихшая было жоана, он все-таки пнул ее, несильно, а так, для острастки, она обернулась, не вылезая, ухмыльнулась зазывно.
Достала бумагу, спросил сухо. Достала. Давай сюда и уходи. Нарочито медленно выбралась из-под стола, одернула юбку, подошла вплотную, грудью бесстыжей толкнула его в локоть, иди, сказал! Ушла, все так же вызывающе покачивая боками.
Он промокнул столешницу какой-то тряпкой, растер полпалочки туши, взял кисточку, когда я вспоминаю бесчисленные тяготы и лишения, выпавшие на мою долю, опять отложил кисточку, задумался. Ему было двенадцать лет, когда дядя пристроил его в пажи к богатой родственнице, но родственница сбежала от чумы на север, его с собою не взяла, бросила в лиссабоне. Он пристал к какому-то идальго, едущему в сетубал, а там нанялся на корабль.
Дон Бартоломеу густо замазал выпавшие на мою долю, написал, преследовавшие меня всю мою жизнь, перечитал. Ему едва исполнилось четырнадцать, когда его взяли в плен, турки или мавры, он толком и не понимал, повезло, не убили, а может, не повезло, выкупил его греквероотступник, мерзкий был человечишка, грубый, жадный, за полгода у него Бартоломеу ни разу не поел досыта и только об одном жалел, что это не он его прирезал, а какие-то солдаты, просто так, походя, забавляясь. Все имущество забрал себе сосед в счет старого долга, а Бартоломеу продал еврею-негоцианту, абрахаму абу касису. Когда я вспоминаю бесчисленные лишения…
В дверь поцарапались. Ну, рявнул дон Бартоломеу. Свечу принести? Пискнула из-за двери жоана, стемнело. И впрямь, стемнело, а он и не заметил. Принеси, сказал он. И горячей воды. Может, подогретого вина? Нет, ответил, воды, кипятка. По вечерам он заваривал себе траву ча, ее пили ханьцы в макао, и он начал пить, отвар был горьковатым, но приятным, и утолял жажду лучше вина.
В комнату снова вошла жоана, со стуком поставила на стол кувшин с горячей водой, рядом пристроила свечку. Опять будете делать свой колдовской отвар, спросила игриво. Он молча вытолкал ее за дверь.