И снятся белые снега...
Шрифт:
— Знала, как же не знать, — вздохнула Софья Гавриловна. — И все расскажу вам. Вы только слушайте и не перебивайте меня, чтоб я чего важного не пропустила, не забыла.
Она опять вздохнула и не спеша начала:
— Так вот, угнали нас в сорок втором году в Германию, завезли в Пруссию и в арбайтенлагерь засадили. Всего там хватало: и голода, и холода, и собаки овчарки нас стерегли, и колючка за бараки не выпускала. Мама ваша совсем молоденькая девчонка была. Плакала она горько, по дому убивалась, а больше всего — не могла разлуки с сестрой Тамарой перенесть. Выходит, тогда уже что-то такое подсказывало ей, что нет Тамаре назад дороги домой и что будет она застрелена при побеге. Но про это уже после, через несколько лет, дедушка ваш узнал, Тамарин да вашей мамы отец. А мы, как бы там
Она взяла из пачки тоненькую папироску и стала жадно прикуривать, держа дрожащей рукой спичку. Вадим Максимович молчал, и видно было, что он о чем-то напряженно думает.
— А так ли все, Софья Гавриловна? — негромко спросил он, и в карих глазах его было неверие. — Ведь мама все иначе рассказывала.
— Иначе?.. Да как же иначе?.. — с неподдельным испугом спросила Софья Гавриловна. — Как же иначе, Вадим Максимович?
— Иначе, Софья Гавриловна, — повторил он. — Мне было десять лет, меня возили к маме в больницу, и я хорошо помню ее слова. В то время она иногда рассуждала еще вполне здраво. Вот тогда и сказала мне, что отец ушел от нас и живет один. Что он, действительно, был военный, но не лейтенант, как вы говорите, а ефрейтор. Он потерял на фронте руку, был ранен кинжалом в грудь.
— Да как же можно не верить? При ее болезни?.. — ужаснулась Софья Гавриловна. — У нее ж все, как есть, спуталось!.. Все, как есть!..
Вадим Максимович долго молчал. Наконец сказал с задумчивой болью:
— Возможно и так… — Он расстегнул воротничок кителя, давивший, видимо, на шею. И снова сказал, медленно и через паузы произнося слова. — А я надеялся, что отец жив… Думал, разыщу его… встретимся… Особенно когда обнаружил эту запись в старой тетради и прочел вашу фамилию.
— И что ж там записано? — все еще с опаской спросила Софья Гавриловна.
— Коротенькая запись: «Об отце моего сына знали и знают Елена и Софья Конапчук». И больше ничего. Вот это «знают» в настоящем времени и навело меня на мысль, что он жив, и вы с сестрой, Еленой Гавриловной, что-нибудь и знаете сейчас о нем.
— Елена не сестра мне, — сказала Софья Гавриловна. — Это Варя Киселеву Лену упомянула, она с нами в арбайтенлагере сидела. А сейчас уже и Лены Киселевой нету, тоже померла.
Теперь вздохнул Вадим
— Софья Гавриловна, а какой мама была?
— Красивая была, — ответила она. — Глаза красивые были. Как ваши… Только у вас помягче будут. И лицом, и одеждой — вся из себя была…
— И, наверно, очень ранимая?
— Хорошая была, — ответила Софья Гавриловна, не совсем поняв, что означает «очень ранимая».
— А отца, выходит, вы мало знали?
— Мало, — согласилась Софья Гавриловна, но тут же сказала: — Хотя и мало, да я его никогда не забуду, лейтенанта Нечаева. Уж как он вежливо с нами обращался!.. А то еще случай был. Мы когда Пруссию покидали, так многие женщины картошкой семейной разжились. В мешочки ее — и себе на спины приладили. Тогда разговор такой шел, что дома вся земля бурьяном поросла, дома спалены и в землю сажать нечего. Стали мы в лодки садиться, а один солдат ни за что нас с картошкой не пускает. Велит мешки долой сбросить, а тогда уж и лодки лезть.
И тут лейтенант Нечаев подоспел. Узнал, в чем тут дело, солдата этого с берега прогнал, а нам говорит: «Везите, женщины, свою картошку, сажайте ее и пускай она родит вам на здоровье!»
И все верно говорила Софья Гавриловна. Был такой лейтенант, Максим Нечаев: молодой, веселый, на гармошке играл. Взвод, которым он командовал, доставлял продукты освобожденным из арбайтенлагеря женщинам, составлял списки на отъезд, выдавал нужные справки. Нечаев в самом деле прогнал с берега солдата, запретившего везти с собой семенную картошку. И погиб он точно так же: от снаряда, попавшего в лодку. Лишь не было у лейтенанта Максима Нечаева никакой любви с Варварой, да и не знал он Варвару…
Вадим Максимович посидел еще немного, уже ни о чем не спрашивая Софью Гавриловну, а просто посидел в молчаливой задумчивости. Поднялся и стал прощаться.
— Спасибо, Софья Гавриловна, за добрые слова о маме и отце моем, — сказал он ей.
— Так не за что… Что знала, то и вам рассказала, — ответила она. И, огорчившись, что он уходит, предложила. — Вы б, может, переночевали у меня? Что ж вы так наскоро зашли?.. У меня места в доме довольно. И покойно вам будет.
— Нет, поеду я. В поезде уж высплюсь, — сказал он. И улыбнулся ей мягкой улыбкой. — А вам я письма писать буду. Вы отвечайте мне.
— Да какая ж я ответчица, Вадим Максимович? Для ответов мне грамоты не хватает, — с сожаленьем сказала она.
— А вы как сумеете пишите. Я пойму, — ответил он с улыбкой. Но улыбка у него была грустная.
— Я буду ждать. Пишите.
Она проводила его до угла улицы и вернулась к дому. Поднялась на парадное крылечко с козырьком, села на узкую боковую скамеечку, устроила на длинной скамеечке вытянутые ноги и закурила. Ноги сразу заломило в коленях и иголками закололо в подошвах — шутка ли: у корыта с бельем натопталась да еще на кладбище и назад бегом сбегала!
Улица была пуста: никто не шел по ней и не ехал. Лишь рыжая собака лениво брела по самой середке неширокой дороги, помахивая рыжим с белой изнанкой хвостом.
Неожиданно из какой-то шальной тучки сыпанул густой дождик. И лил минут десять. При полном солнце с неба на землю скатывались серебряные, крупные, как горох, капли, шелестели в липе, развалившей над крышей зеленый ворох листьев. И кончился так же внезапно, как и пошел.
— Так-то лучше… — вздохнув, сказала вслух Софья Гавриловна, отвечая каким-то своим мыслям. — Уж, оно, конечно, лучше…
Со стороны паровозного депо послышался дробный стук колес. Деповские ворота стояли распахнутые, и сквозь узкий проем было видно вдалеке мельканье зеленых вагонов убегавшего на Ленинград скорого поезда, на котором она когда-то работала проводницей… Когда же это было…
«Поехал Вадим Максимович», — с грустью подумала она.
И снова сказала вслух:
— Так-то оно лучше…
Докурила и пошла во двор снимать просохшее белье, немного вспрыснутое дождиком и потому хорошее для утюга. У нее снова заныла поясница, заставив ее немного согнуться. Но думать о пояснице сейчас не приходилось: сперва нужно выгладить белье, вымыть в доме полы и развесить на голых окнах накрахмаленные тюлевые гардины, так как завтра из Крыма вернется племянник Игорь, с женой и сыном.