Чтение онлайн

на главную

Жанры

И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:

— Цыгане? — заинтересовался доктор Джандиери.

— Ну да… в детстве.

— Хороший они народ, цыгане! — улыбнулся доктор Джандиери.

Анна сидела рядом с Кайхосро — муж силой усадил ее возле себя, и она не противилась, не могла противиться, стесняясь гостя и зная, что Кайхосро сделал это нарочно, только чтобы показать, как они друг без друга жить не могут. Она сидела скованно — ей казалось, что гость все время смотрит на нее своими теплыми, проникающими в душу глазами и по ее лицу понимает все. Ей же почему-то хотелось, чтоб он ничего не знал об ее жизни, чтоб он считал ее счастливой, довольной своей участью, ценимой верным мужем и любящими детьми хозяйкой дома — так, словно поняв подлинную жизнь этого дома, он уже не смог бы быть таким свободным, так непринужденно смеяться, наслаждаться едой и вином; так, словно жившая в этом доме ненависть не только отравила бы его трапезу, но и запачкала бы его самого, не позволила бы ему выйти отсюда таким же чистым и чужим, каким он сюда пришел! А зачем ему это? Зачем ему втягиваться в их несчастье? Он не имел права становиться таким, как они, он был обязан спасти, сохранить до конца свою чистоту и чужеродность — не так даже для себя самого, как для Анны, для подтверждения ее веры в то, что не все люди одинаковы, что где-то, и не в мечтах, а на самом деле, существует другой мир — смелый, свободный, счастливый, словно девочка на качелях… мир, населенный людьми, одинаково чистыми, одинаково чуждыми и ей, и всем ей подобным, людьми добрыми и наивными, как дети, людьми, верящими, что Кайхосро, или Петре, или Георгу, или ее можно еще вылечить! Их гость пришел именно из этого, другого мира — из мира добра, чистоты, спокойствия, света, из мира, к которому Анна тянулась с самого рождения, из мира, в котором она прожила всего два месяца и который для нее закрылся уж навсегда. Но он не должен закрыться и для него — для этого человека, сидевшего в двух шагах от нее, как свой, родной, и пухлыми беспокойными пальцами теребящего кусочек хлебного мякиша. Он нужен тому, своему миру, его существование делает этот мир сильнее и долговечней; здесь же он излишен, бесполезен, да и совершенно беспомощен, ибо лекарства от мучившей их болезни бог еще не создал и вряд ли создаст — сама болезнь эта выдумана ведь не им! Так что единственно хорошее, что мог бы тут сделать гость, хвати у него решимости, — это залить весь дом керосином и сжечь его, как постель чумного! Его привели сюда его доброта, его долг, а верней, мечта, владевшая им настолько, что, как он сам сказал, заметить нечистоту больного, почувствовать исходящую от него вонь он попросту не мог. Ибо — и это он сказал тоже — врач, испытывающий к больному не жалость, а отвращение, — это уже не врач. И Анне не хотелось, чтоб он почувствовал к ней отвращение, понял, куда он попал, куда его привели доброта и долг (нет, не долг —

мечта!); и в то же время она, и сама этому удивляясь и радуясь, жалела этого человека, как глупого ребенка, опустившегося на колени перед бешеной собакой, ласково гладящего ее покрытую пеной морду, с удовольствием чистящего от клещей ее гниющую на теле шерсть — ведь он еще ребенок, еще глуп, и ни малейшей осторожности, ни брезгливости у него нет. Поэтому, если его родители не подоспеют вовремя… Да нет, они обязаны подоспеть, обязаны спасти ребенка!

— И Георгий тоже болен, доктор… старший мой, — сказала она и замерла, как бы удивившись сама себе.

— Георгий? А у вас и старший есть? — заулыбался доктор Джандиери, словно поняв из этих слов лишь то, что у нее, совсем еще молодой и красивой, такие взрослые дети. — Ну-ка, покажите мне его!

— Болен? Мне б так болеть!.. — проворчал Кайхосро, протягивая руку к кувшину. — Почему ты ничего не берешь? — хмуро обратился он к отцу Зосиме; но тот в ответ лишь прижал обе руки к груди, показывая, что сыт, больше не может. — Сегодня нашу хозяйку можно простить: она гостей не ждала…

— Дайте я хоть взгляну на него, — сказал доктор Джандиери.

— Его нет дома, — объяснил Петре. — Виноградник вскапывает.

— Ха-ха-ха! — снова от всей души рассмеялся врач, не сводя, однако, глаз с Анны; и на этот раз она не отвела взгляда. — Ну что ж… если он виноградник вскапывает, значит, я ему действительно не нужен!

— Он славный мальчик: сердечный, трудолюбивый… — заметил отец Зосиме, причмокнув губами. — Ну вот… спасибо всевышнему, спасибо хозяину! Все было очень вкусно…

— Погоди, старина! Ну что это за привычка — так сразу и уходить? — сморщился Кайхосро.

Но встал уже и доктор Джандиери, рослый, привлекательный, с доброй улыбкой.

— Надеюсь впредь к вам только на свадьбы и крестины ездить! — сказал он Анне.

Свои вцепившиеся одна в другую руки она прятала от врача под фартуком; но сейчас ей уже не хотелось, чтоб он уходил. Она чувствовала, как опустела за ее спиной комната, где он только что сидел, говорил, смеялся, теребил хлебный мякиш. Она вдруг привыкла к этому человеку, но, не имея надежды увидеть его вновь, так же легко мирилась с его потерей, как это бывает с детьми, которым достаточно минутки, чтоб счесть снизошедшего до них, поигравшего с ними, вошедшего в их интересы чужого дядю своим лучшим другом, всем сердцем ему довериться, но потом так же легко и расстаться с ним, забыть его… И все-таки в первый миг, пока слышны еще его шаги — уже деловые, взрослые, уходящие из их мира, — детьми овладевает не только скоропреходящее разочарование, скоропреходящая печаль, вызванная неожиданным окончанием игры, но и такое же скоропреходящее удивление тем, что он вообще до них снизошел, повел себя не по-взрослому. Он уходил, и это печалило, огорчало Анну, но она и сама удивлялась этому беспричинному, едва ли не глупому огорчению. Вот он уж одной ногой встал на ступеньку двуколки, и двуколка чуть-чуть прогибается, а лошадь фыркает и вскидывает голову. Уже сидя на облучке, с поводьями в руках, он еще раз взглядывает на нее, еще раз улыбается, величественный, как бог, свободный, приветливый; и улыбка эта гладит ее лицо, как солнечный луч. «Да святится имя господне…» — молится про себя Анна, испуганно, растерянно, счастливо! Потом она поспешно вбегает в комнату, чтобы отделить стакан и тарелку, которых касались его руки, забрать их до того, как вся грязная посуда перемешается. Их она вымоет отдельно и отдельно спрячет — это его тарелка, его стакан, их она даст только ему, если он когда-нибудь приедет вновь. На столе — кусочек хлебного мякиша, похожий на маленькую глиняную куклу и хранящий следы его пальцев; Анна берет его в руки и бездумно, машинально съедает — лишь тут она вспоминает, что всю неделю у нее во рту маковой росинки не было! А коляска едет, покачивается на безлюдной дороге, и вечернее солнце приятно греет плечи человеку на облучке. Его голова чуть кружится от вина, выпитого, чтобы подбодрить больного; его ноздри приятно щекочет запах пролитого на сюртук лекарства. Это отвар фенхеля на меду, нехитрое успокоительное средство, которое больные, однако, пьют с отвращением, отчаянно хватаясь за руку врача и проливая на него добрую половину ложки с лекарством, — изможденные, отощавшие, обессиленные болезнью, но от страха и недоверия неожиданно упрямые (а верней, не упрямые, а стойкие!). «Что с человеком?» — думает он, сидящий на облучке, болеющий за всех, заботящийся обо всех, а сам неимущий и одинокий, отвыкший от горячей еды и спокойного сна, путник бесконечной дороги от больного к больному: однообразной, вызывающей всегда одни и те же мысли дороги. Ведь он, Эскулап с посохом и дорожной сумкой через плечо, все знающий и все повидавший, вызывающий невольное уважение и восхищение, на деле — беспомощный невежда обыкновенный обманщик, сеятель ложных обещаний и надежд, незаслуженно почитаемый и выбегающим ему навстречу ребенком, и самим больным на его зловонном одре, и родными больного, ждущими приговора молча, со скрещенными на груди руками. Ибо и он, Эскулап, не может проникнуть в логово главного недуга — в человеческую душу, не может и открыть надеющимся на него людям правду, сказать, что их болезнь неизлечима, что чесотка и запор пустяки в сравнении с кипящим в их душах адом, которому они дают убивать себя, не задумываясь, не рассуждая, с каким-то даже неземным упоением! «Что с человеком? Что с ним стряслось?» — думает он, глядя на лоснящийся круп лошади; и перед его глазами вновь встает то неестественно улыбающийся майор, то Петре, морщащийся при одном упоминании имени брата, то поминутно переводящий с темы на тему разговор отец Зосиме, то прячущая руки под передником, растерянно глядящая Анна. С шумом мчатся назад свесившиеся над дорогой ветки, одна деревня сменяет другую, кое-где в окнах уже мерцают спокойные огоньки цвета спелой айвы; время от времени за двуколкой с лаем бросается в погоню какой-нибудь не совсем еще обленившийся пес. Сумерки сгущаются, дорога становится уже; лошадь спотыкается, пыхтит, как человек, погруженная в свои мысли, пропитанная запахами пройденных сел и знойных полей, знающая свое дело, бесконечно ему преданная… «Что с нами, голубушка? Что с нами стряслось?» — спрашивает ее сидящий на облучке; и сердце лошади наполняется гордостью: хозяин вспомнил ее, хозяин заговорил с ней! Теперь она с еще большей охотой рассекает уплотнившуюся от невидимой пыли тьму, ее спина вздрагивает, запотевшие бока блестят — и все это вместе взятое называется жизнью.

6

По возрасту Георге следовало б жениться скорей, чем Петре; но Петре женился первым — как говорили урукийцы, «обскакал старшего брата». Обскакал он, впрочем, не только старшего брата и не только урукийцев — от зависти к нему чуть не лопнула вся Кахетия, ибо женился он почти что на иностранке, и не на простой какой-нибудь девице, а на княжне с запада, с побережья, привыкшей ходить по мягкой земле… на княжне, бледной от влажного воздуха, нежной, хрупкой и задумчивой, словно бы даже печальной — тоже, видимо, из-за постоянной близости моря, — но одновременно и столь же гордой, как ее занятый лишь собственными усами и борзыми щенками отец, и столь же избалованной, как ее вечно окруженная служанками мать. Родившаяся в просторном бревенчатом доме, выращенная на тоненьких кукурузных лепешках, она заметно выделялась среди женщин по эту сторону Лихи, румяных от пышного пшеничного хлеба, пирожков с жареным луком и хорошего топленого масла. Ее худоба и бледность огорчили этих женщин, не только с любопытством, но и с известной жалостью разглядывавших невесту в тот момент, когда она впервые входила в железные ворота усадьбы Макабели — без родителей, без братьев и сестер, без родственников, с одной-единственной служанкой, которая довольно-таки потрепанным зонтиком прикрывала свою госпожу от жгучего урукийского солнца, а сама, раскрасневшись от жары, с лицом, покрытым мелкими росинками пота, притворялась хмурой и надменной, как это свойственно людям простым и робким, попавшим в незнакомую обстановку и старающимся скрыть свое волнение, не уронить достоинства. Новобрачную звали Бабуцей, она была дочерью князя Луарсаба Микеладзе, а ее служанку — Агатией. Помимо Агатий Бабуца привезла с собой лимонное деревце, высаженное в маленький дощатый ящик (недели через две оно засохло, и его выбросили вместе с ящиком), довольно порядочную по тем временам библиотеку, маленькую вышитую подушку матери, отцовскую саблю и крест, приколотый к кусочку кизилово-красной ткани, словно какое-то мертвое насекомое — экспонат частной коллекции зоолога-любителя. Так что женился. Петре не богатства ради — заполучить его в зятья были бы счастливы и многие более состоятельные семьи. Но он не пожелал повторять «ошибки» отца и «еще больше портить» кровь рода, а предпочел жениться на девушке бедной, но благородной. В ту пору, впрочем, и более подлинные и достойные, чем он, княжеские сыновья уже вовсю охотились за дочерьми торговцев. Нацепив одолженные черкески, они по целым дням разгуливали перед караван-сараями, в надежде приглянуться своим будущим тестям; они из кожи вон лезли, лишь бы только сохранить внешний лоск, не пропустить ни одной свадьбы или поминок; и они не задумываясь продавали и закладывали земли, удобренные прахом предков, населенные их тенями замки, родовые иконы и оружие, ожерелья и перстни, принадлежавшие их избалованным прабабкам, бабкам, матерям, теткам, — они срывали их с шей, стаскивали их с пальцев покойниц в последние минуты-перед тем, как гробы опускались в землю, и тащили их продувным свахам, чтоб заполучить какую ни на есть купеческую кикимору, скрывающую свой возраст под румянами, но сидящую на мешке с золотом! Ибо так, только так могли они хоть недолгое время сопротивляться буре, налетевшей будто нарочно, чтоб растоптать и унизить их, — великой буре, пришедшей с севера, из страны льдов, с реформой шестьдесят первого года… Да, это была буря— а как же ее было назвать еще? После того дня все перевернулось вверх дном: оставшиеся без крестьян господа не знали, что им делать со своей землей; а оставшиеся без господ крестьяне — что им делать с обретенной свободой, ни вспахать, ни засеять которой они не могли. Но Макабели глядели на мир сквозь свою щелочку, ни во что не вмешиваясь, ничем из происходящего за их оградой не интересуясь; ни преклонить колени на Крцанисском поле, ни сходить на Мтацминду поклониться вернувшемуся на родину праху поэта им и в голову не пришло бы. «Это нас не касается, в это нам вмешиваться ни к чему!» — таков был неизменный отклик майора на все события времени. И все-таки события эти так или иначе затрагивали и семью Макабели; и стук ноги, топнувшей где-то за тридевять земель, на зеркальном паркете Зимнего дворца, сотрясал и их высокую, прочную ограду. Теперь грамотами Багратидов можно было лишь затыкать дыры; и все-таки Макабели гордились своей благородной невесткой, да и все урукийцы, представьте себе, поглядывали на высокий двухэтажный дом с таким завистливым почтением, словно в нем сидела женщина, похищенная из Абиссинии, а не их соотечественница, не плоть от их плоти, казавшаяся чужой лишь из-за двоецарствия, из-за двоедушия и двуличия, навязанных им общими их врагами еще в древности. В действительности же паршивая горка высотой с бычью холку разгораживала их не больше, чем подушка разгораживает в постели двух неугомонных братьев-близнецов.

— Мне страшно, Агатия! — сказала Бабуца, оставшись вдвоем со служанкой в комнате, где они распаковывали свой багаж. Он был невелик, но каждая вещь была для обеих драгоценной, родной, надежной, особенно теперь, в этой незнакомой обстановке. — Как в тюрьму попала! Голова кружится…

— Чего ты боишься, голубка? Я ведь тут, с тобой… — подбодрила ее Агатия, невольно оглядывая комнату.

В дом Микеладзе Агатия попала совсем крошкой, еще при большой госпоже, бабушке Бабуцы. Замурзанную девчонку насильно вымыли и заставили впервые в жизни надеть трусы. «Чтоб я тебя без трусов больше не видела — иначе опозорю, при людях подол задеру!»— сказала ей большая госпожа. После этого Агатия привыкла к ношению трусов, а заодно и к семье Микелазде, которую она так полюбила, что, выгони они ее из дому, она тут же повесилась бы на воротах. Поэтому, вероятно, она и осталась в девицах — заботясь о других, она не заметила, как ее время прошло и никто о ней не вспомнил. Потом большая госпожа умерла, ее место заняла мать Бабуцы, а уход за маленькой Бабуцей поручили Агатии. Бабуцу она полюбила, как родную дочь, и этого ей было достаточно; ради Бабуцы она не задумываясь убила б человека, хотя при виде резаной курицы и падала в обморок. А после смерти родителей Бабуцы Агатия и вовсе посвятила себя сироте, у которой не было уже никого по-настоящему близкого кроме няни, возившейся с ней с самого рождения, бывшей свидетелем и ее первых зубов, и ее первых месячных, ставшей для нее и матерью, и отцом, и опорой, и надеждой! И это не только вдохновляло Агатию, но и было предметом ее гордости. А другие-то считали ее обыкновенной служанкой…

— Я же с тобой… — повторила она. — Саблю и крест давай повесим на стену, чтоб их все видели! Пусть никто не думает, что мы безродные какие-нибудь…

Железный крест, покоившийся, как мертвое насекомое, на кизилово-красной подушечке, был пожалован Луарсабу Микелазде кем-то из крестников императора на станции Саджавахо, где из всех дворян, вышедших приветствовать высокого гостя, один отец Бабуцы сумел до дна осушить семилитровый рог вина. Крайне пораженный, несколько даже напуганный этим необычным зрелищем, императорский крестник якобы тут же сорвал с собственной груди железный крест и на глазах у всех и всем на зависть

вручил его князю Луарсабу, который, опершись о пустой рог, свирепо, как бешеный бык, разглядывал черный, вздыхавший и вопивший наподобие плакальщицы паровоз, как бы предчувствуя, что из вторжения в его владения этого странного чудовища ничего хорошего не проистечет. В самом ли деле чувствовал он что-либо подобное тогда на станции Саджавахо, одурев от мгновенно проглоченных семи литров, сказать, конечно, трудно; но в том, что произошло с его семьей в дальнейшем, повинны были, конечно, не только его нерасчетливость и легкомыслие. Маленький, дочерна прокопченный, выбрасывающий огонь и копоть паровоз притащил за собой новое время, изменившее весь привычный строй жизни. Неожиданная смерть нежной и мечтательной жены окончательно выбила Луарсаба из колеи, сделала его еще легкомысленнее и ветреней; заложив имение, он вместе с единственной дочерью переселился в Тбилиси, где к тому времени собралось уже немало подобных ему ветрогонов, искателей императорской службы и милости, которых стремление спастись, хоть как-то удержаться на поверхности до того сводило с ума, что отец не узнавал сына, а сын отца и еще недавно вполне достойные граждане своей страны готовы были отравить друг друга для того, чтоб хоть раз попасть во дворец наместника! Должно быть, Луарсаб Микеладзе выделился б и тут, и тут всех переплюнул бы, как однажды на станции Саджавахо, но сделать это он не успел. Ему изменило счастье; его погубила гордость, которой он был пропитан весь, насквозь, до мозга костей, и которая не позволила ему стерпеть хамство какого-то городского проходимца, высказавшего желание купить усы князя. Кончилось все это тем, что на рассвете, когда город еще крепко спал (кроме, конечно, Бабуцы и Агатии, которые где-то в чужой комнате, на чужой тахте, в накинутых поверх ночных рубашек шалях, ежась от страха, дожидались ушедшего куда-то пировать Ауарсаба), двое дворников и один городовой с трудом вынесли из садов Ортачалы его огромный, распухший и посиневший труп. После этого Бабуце не осталось ничего другого, как согласиться на уговоры свахи, переселиться из Тбилиси в еще более далекую и чужую У руки, стать невесткой в доме Макабели и навек забыть свою наивную мечту, в которую и верили-то, впрочем, лишь она да глупая Агатия, — мечту о солнечном, златокудром принце в хрустальном замке на берегу моря, где Бабуца, заснув среди роз, просыпалась бы от соловьиного пения. Зато дом ее мужа был обнесен высокой каменной оградой с железными воротами и походил на угрюмую, неприступную тюрьму, в которой женщине, разочарованной жизнью, было б легко затеряться и, забыв мечты, спокойно, незаметно жить за своими вышивками и книгами. Но в первый же день дом этот напугал Бабуцу своими полутемными комнатами, толстыми стеками, напряженными и приглушенными звуками, гнездившимися в этих стенах, словно какие-то страшные, невидимые существа. А Бабуца была так пуглива, что даже в уборную вечером выйти боялась, и Агатии приходилось сопровождать ее с коптилкой в руке.

«Не знает, бедняжка, ни за кого выходит, ни чьей матерью станет…» — думал отец Зосиме, облачаясь в алтаре с помощью дьякона Эпифане перед тем, как венчать Петре и Бабуцу. Никогда в жизни он еще так не волновался — у него дрожали руки, он без конца поправлял свою окаймленную широкой золотой тесьмой епитрахиль и раздраженно покрикивал на дьякона Эпифане, точно собираясь привести в исполнение смертный приговор, а не осчастливить жениха с невестой…

Воздушная и благовоспитанная Бабуца оказалась женщиной довольно плодовитой и вскорости родила Петре сначала Александра, затем Нико (по церковной книге — Николоза) и, наконец, Аннету (по книге Анну— в честь бабушки). После этого Петре окончательно успокоился — теперь оспаривать его первенство было некому. Будь Георга ему даже не сводным, а настоящим братом, будь он хоть вдвое старше Петре, ему все равно было б далеко до Петре — женатого мужчины, отца троих детей, человека, которого все виноторговцы Тбилиси и Телави уважали за ум и твердость, зная, что он скорей даст вину прокиснуть, чем хоть на копейку сбавит однажды назначенную цену! За деловым разговором он частенько вынимал из узкого жилетного кармана свои серебряные часы с монограммой и глядел на них так, словно его время крайне ограничено, расписано по минутам. Это, представьте себе, действовало и на виноторговцев — и они невольно начинали спешить, невольно взглядывали на часы Петре; а те непрестанно тикали к выгоде своего хозяина, точно кружась на ладони, как насекомое с оторванными крыльями. Петре был уже мужчиной, главой семьи и хозяйства, ему люди почтительно кланялись, советовались с ним о делах; а когда он входил в лавку Гарегина, все молча расступались и следили за тем, что он выберет, чего и сколько купит. (Однажды он, лишь для того, чтобы стереть с ботинок налипшую уличную грязь, оторвал от рулона целый аршин ситца, из которого легко выкроилось бы платьице для пятилетней девочки и еще на косынку осталось бы; тут же, в лавке, он обтер ноги, поочередно ставя их на мешок с солью, а потом отшвырнул скомканный, грязный лоскут в сторону.) Георга же по-прежнему оставался мальчишкой; возвращаясь с виноградника, он был все так же перепачкан ежевикой и всегда приносил племянникам то маленького удода, то завернутого в платок, словно остаток обеда, ежика. Едва завидев его, мальчишки с криком кидались навстречу; обращаясь с ним так, как он и заслуживал, они, даже не дав ему сменить пропотевшую рубаху, валили его на землю, вскакивали на него, как на осла, и сами пачкались в его поте и грязи, а когда Агатия вторично мыла их в большом медном тазу, этот дурачок еще обижался! «В чем дело — чумной я, что ли, по-вашему?» — спрашивал он, вздернув плечи и глупо ухмыляясь. Для всех он был маленьким, быть взрослым у него как-то не получалось — годы шли, а он так и оставался щенком. Так что на мать Петре был обижен куда больше, чем на Георгу: тот уступал ему во всем, никогда не спорил и о своем старшинстве даже не заикался; а мать, сколько Петре себя помнил, всегда тащила его назад, чтоб вытолкнуть вперед Георгу, которого Петре должен был, как она ему постоянно жужжала, уважать не только как старшего брата, но и за его доброту, за то, что он не такой, как все… черт знает чего она еще не придумывала, чтоб угнетать Петре, и угнетать совершенно несправедливо — угнетать за то только, что в этом доме один он точно знал, кто его отец и мать! Как страдал Петре, как мучила его несправедливость матери! Сколько он вытерпел, сколько яду и желчи проглотил он из-за матери, в то время как его никто не осудил бы, откажись он от нее вообще — от такой матери, от такой женщины! Да ведь и матерью-то его она стала лишь по доброте отца… но вместо того, чтоб, оценив это, усовеститься, притихнуть, хоть притворно отказаться от своего темного прошлого, которое ее законный муж и сын ей, так уж и быть, забыли, простили, отпустили, она так тряслась над драгоценным отродьем этого прошлого, так обижалась, когда кто-то осмеливался подшутить над ним или поручить ему что-либо, словно Георга был царевичем, отданным ей на воспитание, а не ублюдком какого-то жалкого мужичонки! Да люби ты его на здоровье, сделай милость, но за что же другого-то ненавидеть? Чем другой-то перед тобой провинился, кроме того, что терпеливо ждал воли божьей и своего законного времени? Оно конечно — краденый плод слаще; но как ты можешь предпочитать его выращенному в собственном саду, если… нет, Петре и в мыслях никогда не скажет о матери того, что она заслуживает; но пусть и его не заставляют говорить вслух такое, чего она не заслуживает вовсе!

Жена и дети не только укрепили в Петре сознание своего первенства, старшинства, но и помогли ему забыть тревоги и страдания тех мучительных лет, когда он, проснувшись среди ночи, обнаруживал пустую постель матери. «Опять она там, с ним!» — как молотом било тогда в голову Петре. Теперь же, лежа рядом с заботливой и покорной женой, он не ощущал уже никакой ревности к обитателям хлева, там, в темноте, пропитанной запахом ослиной мочи, шепотом клявшимся друг другу в вечной любви. Кого Петре сейчас жалел, так это отца! Отца он почитал и обожествлял с первого же дня, когда его глаза открылись окончательно и он смог воспринять майора во всем блеске. Первым, что побудило его восхищаться и гордиться отцом, был мундир, украшенный эполетами и блестящими пуговицами, невольно располагавший к благоговению и почитанию, — и поздней, когда Петре уже подрос, чувства эти в нем ничуть не ослабли, а стали еще сильней. Ему было трудно понять лишь одно: как мог такой человек, каким представлялся ему отец, жениться на такой женщине, как мать, да еще с таким прошлым? Что у них было общего? Что общего могло быть у мужчины, повидавшего полмира, с выросшей в сиротстве женщиной, которая и с чужими, и со своими разговаривала одинаково застенчиво, не подымая глаз? У нее не было ни достоинства, ни гордости: родившись рабыней, она, вероятно, не посмела б отказать ни одному мужчине, вздумавшему порезвиться с ней где-нибудь в огороде! Объяснить странное это супружество одной добротой и благородством отца было трудно; наверняка была и какая-то другая причина — скорей всего, постыдная, ибо отец о ней никогда ничего не говорил, а сам Петре спросить его об этом не осмеливался. То, что отец не любит мать, ему было очевидно давно и несколько его успокаивало, ибо одно дело мать, другое — жена. Мать может быть и горбатой, а ты ее все-таки любишь; мать может быть деревенской сумасшедшей, бродить по улице в задранном платье, а ты ее все равно любишь — потому что ты вылез из ее утробы, потому что бог, поручив ей быть твоей матерью, еще до твоего рождения отнял у тебя возможность выбора. Поэтому-то и уродливой, и сумасшедшей матерью тебя никто не попрекнет, ибо, лишив тебя выбора, бог, само собой, запретил и другим осуждать тебя. Жена же дело другое — жену человек выбирает сам; в этом-то выборе и проявляется обычно его вкус и достоинство. Но даже человек самого высокого вкуса и достоинства может ошибиться — это уж вопрос везения (или, верней, невезения). Это-то и случилось с его отцом: ему просто не повезло! Да и он высказался однажды в том смысле, что Петре-де бог дал все, о чем он, Кайхосро, только мечтать мог. В глазах Петре отец был достоин гораздо большего, и его успокаивала лишь мысль, что причина несчастья отца не в дурном вкусе, а в невезении. «С тобой я сплю, как человек, испытывающий нужду и удовлетворяющий ее где попало, не заботясь о приличиях!» — сказал его отец матери давным-давно, когда Петре был еще совсем маленьким и ничего не понимал. Не понял он тогда и этих слов — но почему-то они запомнились ему навсегда и долго мучили его смутным ощущением какой-то мерзости, неслыханной гнусности и жестокости. Сказаны они были, конечно, не для того, чтоб их слышал Петре; но, видно, богу было угодно, чтоб он тоже услыхал их — тайно, по-воровски. Ибо когда он проснулся, бог подсказал ему не показывать этого, продолжать притворяться спящим, чтоб услыхать и увидать то, что слышать и видеть ему было еще рано, но что когда-нибудь должен был узнать и он. Когда же это случайно услышанное и увиденное постепенно превратилось в знание, Петре стало ясным и многое другое. В ту ночь, когда он проснулся, его родители тоже не спали — они почему-то лежали в одной постели, и сперва ему показалось, что они из-за чего-то повздорили, что отец хочет что-то отнять у матери, а та обеими руками за что-то ухватилась и не отдает. Они боролись молча, беззвучно, даже как будто сдерживая дыхание, — должно быть, чтоб не разбудить его. В этой борьбе и в самом деле было что-то постыдное, такое, что приходилось скрывать, — тревожное, беспокоящее, настораживающее! У Петре свело дыхание, его сердце бешено колотилось; то, что он стал невольным свидетелем этой странной близости родителей, показалось ему вдруг тяжким преступлением. Через некоторое время отец встал и, подняв стоявшую на полу лампу, вышел из комнаты, — но сначала он сказал матери эти слова, надолго лишившие Петре покоя своей таинственной грубостью, беспощадностью, мерзостью, как-то соответствующей странному поведению отца и матери в ту ночь. После этого случая родители стали для него загадкой. Поняв же наконец со временем смысл этих слов, он лишь пожалел отца, но от веры в его величие и исключительность не отказался. Веру эту внушал ему пропитанный запахом отца мундир, который Петре однажды, совсем еще малышом, тайком, с дрожью и сердечным замиранием не надел, а лишь на миг накинул себе на плечи, как бурку, — тяжелый и грубый, горячий и надежный, как мысль о собственном возмужании, отцовстве, главенстве в семье! Теперь все это, к счастью, ушло в прошлое — Петре возмужал, стал отцом, главой семьи; без его ведома и согласия никто в доме и чихнуть не мог, и птицы винограда клевать не смели! Такова была воля Кайхосро. «Ты у меня и старший, и младший…» — во всеуслышание объявил он на свадьбе Петре; и после этого Георга выбыл из игры окончательно. Впрочем, его-то никто ни о чем не спрашивал и раньше.

Новая хозяйка завела в доме новые порядки. Теперь по вечерам все собирались в комнате, освещенной большой, пузатой лампой из белого фарфора, и затаив дыхание слушали истории, которые дрожащим от волнения голосом читала Бабуца, держа в руках тяжелую книгу с истертой обложкой. Рассказы о чужих приключениях одинаково трогали и детей и взрослых. Читать они, правда, все умели и сами, но взять хоть одну книгу из библиотеки Бабуцы без ее разрешения никто никогда не посмел бы. Книги эти она берегла как зеницу ока, индюшиными перьями трижды в день осторожно смахивала пыль с Библии, «Витязя в тигровой шкуре», «Караманиани», Акафиста и «Книги для семьи» Барбары Джорджадзе и Скорей позволила бы детям играть своими украшениями, чем небрежно и без спросу полистать какую-либо из этих книг. К тому же сами дети, как, впрочем, и взрослые, охотней слушали, чем стали бы читать сами: читать они умели еще только по слогам, водя пальцем по строке, и, добравшись до конца фразы, уже забывали начало. Бабуца же читала спокойно, неторопливо, отчетливо и связно, без запинок, с какой-то особенной плавностью — так, словно в освещенной пузатой белой лампой комнате журчал ручеек, усеянный желтыми листьями лунного света. И взрослые и дети с напряженным вниманием вслушивались в журчание этого таинственного ручейка, мгновенно переносившего их из одной страны в другую, словно пущенные по воде бумажные кораблики, легкие, освобожденные от любого груза и забот! Ручеек этот заносил их в сказочные замки, в которых проживали герои и небывалые, писаные красавицы; незаметно, без того, чтоб и пальцем пошевелить, они становились очевидцами, даже участниками необыкновенных событий, необыкновенных удач или неудач героев книги. Но и в этот волнующий мир неожиданно врывались звуки огромных, как шкаф, часов, мгновенно возвращавшие всех назад, в комнату, и как бы напоминавшие им, что их участие в запечатленных в книге судьбах, в отличие от самих этих судеб, ограниченно, временно, преходяще…

Поделиться:
Популярные книги

Боксер 2: назад в СССР

Гуров Валерий Александрович
2. Боксер
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боксер 2: назад в СССР

Гром над Тверью

Машуков Тимур
1. Гром над миром
Фантастика:
боевая фантастика
5.89
рейтинг книги
Гром над Тверью

Безымянный раб [Другая редакция]

Зыков Виталий Валерьевич
1. Дорога домой
Фантастика:
боевая фантастика
9.41
рейтинг книги
Безымянный раб [Другая редакция]

Виконт. Книга 2. Обретение силы

Юллем Евгений
2. Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
7.10
рейтинг книги
Виконт. Книга 2. Обретение силы

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Чиновникъ Особых поручений

Кулаков Алексей Иванович
6. Александр Агренев
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Чиновникъ Особых поручений

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Измена. Мой заклятый дракон

Марлин Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.50
рейтинг книги
Измена. Мой заклятый дракон

Темный Лекарь 5

Токсик Саша
5. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 5

Барон нарушает правила

Ренгач Евгений
3. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон нарушает правила

Польская партия

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Польская партия

Книга пятая: Древний

Злобин Михаил
5. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
городское фэнтези
мистика
7.68
рейтинг книги
Книга пятая: Древний

Наследница Драконов

Суббота Светлана
2. Наследница Драконов
Любовные романы:
современные любовные романы
любовно-фантастические романы
6.81
рейтинг книги
Наследница Драконов

Адепт: Обучение. Каникулы [СИ]

Бубела Олег Николаевич
6. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.15
рейтинг книги
Адепт: Обучение. Каникулы [СИ]