И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:
Так вот оно и вышло — с этого дня Анна поселилась в хлеву. Под платьем у нее было надето окровавленное белье Георги, а ночью она спала в его окровавленной постели. Привыкшие к Георге воробьи будили теперь ее, и, когда осмелевшие, обнаглевшие птицы с шумом и гомоном окружали эту маленькую, преждевременно сломленную жизнью и все-таки всегда улыбавшуюся, как девочка на качелях, женщину, она говорила с ними о Георге, не сомневаясь в том, что они ее понимают. «Мой мальчик был добрый, он вас любил…» — говорила она, время от времени с улыбкой оглядываясь на Агатию, как бы гордясь тем, что воробьям так приятен разговор о Георге; и подавленная ее горем Агатия, скрестив руки на груди, молча глядела на нее. По желанию Анны осла ночью по-прежнему держали в хлеву, хотя внутри хлева она и устроила нечто вроде храма. На стенах висели брюки, рубаха, тушинская войлочная шапочка, покоробленные, задубевшие лапти и пестрые шерстяные носки Георги; в одном из углов стоял заступ с отполированной его ладонями ручкой; вокруг выцарапанного на камне человечка постоянно, неугасимо горели свечи, а у изголовья тахты курился ладан, и нить фиолетового дыма медленно, но безостановочно тянулась к потолку. В сумерках превращенного в храм хлева темное тело осла со слезящимися от ладана глазами возвышалось, словно монумент одиночества и безысходной скорби. «Ночью совсем спать не могу!» — голосом Георги жаловался Анне выцарапанный на камне человечек. «Почему, родной мой?» — волновалась стоявшая перед ним на коленях Анна. «Да вот — все у меня крик петуха того в ушах стоит…» — «Устаешь ты, сынок… очень устаешь. Ты еще маленький!» — шептала Анна. «Я всех вас помню, мама, всех вас жалею…» — отвечал
— Пойду Аннету укладывать… — сказала Агатия. — Такая уж взрослая девочка — а одна, хоть убей, не засыпает!
Хмуро, напряженно сидевшая на краю тахты Анна ничего не ответила. Ей хотелось, чтоб Агатия поскорей ушла, — осознанно или бессознательно, она слишком уж настойчиво старалась вытащить Анну из дурманящего уединения ее мнимого храма. Наверно, она и не подозревала, насколько безжалостна она была к Анне, какие муки доставлял Анне любой ее разговор об Аннете, Нико или Александре. Скорей всего, и она, подобно Петре, считала Анну безумной и пыталась лечить ее рассказами о любви внуков. Но она не знала, как необходимо Анне все время находиться тут, в хлеву или во дворе, чтоб не пропустить прихода Георгия… Она ведь вообще не знала, что Георгий жив, — где ж ей было догадаться, что в дом отчима он и ногой не ступит, как бы ему ни хотелось повидать мать! О том, что Георгий жив, знала одна Анна. Нет, впрочем, отец Зосиме тоже… он-то и сказал ей, что Георгий будет жить до тех пор, пока жива она сама, что в действительности человек умирает, лишь когда все на свете примирятся с его смертью. Георгий умер для других, мертвым его считали другие — но для Анны он был жив по-прежнему. Чтобы спрятаться от врагов, он принимал самые разные обличья: порой он, превратившись в воробья, вместе с другими воробьями стучал клювом в дверь матери; порой он становился дождем, и тогда она, выскочив из хлева без платка,
Таковы были дневные мысли Анны — ночью ж она мучительно, тревожно думала о прислоненном к камину кирпиче и, ясно видя его холодную, шершавую поверхность, с блаженным спокойствием оседала, всасывалась в мельчайшие поры кирпича. Лишь однажды ночью это приятное, похожее на легкую, блаженную смерть ощущение внезапно прервалось. В дверь хлева кто-то постучал; она машинально встала и открыла. В дверь вошел Александр. Темнота хлева была освещена лишь тусклым мерцанием двух-трех догоравших свеч, но Анна без труда его узнала. Александр был пьян — он тяжело дышал, и хлев сразу пропитался запахом спиртного. В темном углу колыхнулась тень осла, и пламя свеч замигало еще сильней.
— А, это ты, мальчик? — сказала Анна.
— Бабуля… Как ты тут, бабуля? — ласково спросил Александр.
— А я думала, ты у Нико… Всем говорю: брата навестить поехал! — улыбнулась Анна.
— Ты лучше о себе подумай, несчастная! Почему ты такая? — мотнул головой Александр.
— Какая «такая»? — кокетливо спросила Анна.
— Жалкая, несчастная, беспомощная… Рабыня! — крикнул Александр.
— Я, мальчик, помешанная… — вновь улыбнулась Анна.
— Нет! — зло усмехнулся Александр. — Ты не помешанная! Ты притворяешься помешанной, чтоб ни с кем не ссориться. Ты рабыня!
— Эх ты… отцовское отродье! Только лаять вы все и умеете… — притворно рассердилась Анна.
— Рабыня! — повторил Александр. Он стоял опустив голову, словно разговаривал с кем-то под землей. — Зачем ты за деда замуж пошла? Зачем ты всех нас обездолила? Эта доброта твоя проклятая нас погубила, растяпами сделала… — Подняв голову, он бессмысленно огляделся вокруг.
Слабо вспыхивающее пламя догоравших свеч смахивало на живую бабочку, приколотую к стене иглой. Сидевшая на смятой постели Анна держала в руке тарелку с куском черствого бисквита.
— Ешь! — сказала ему Анна. — Это домашнее.
Рот Александра вытянулся в удивленной, дурацкой ухмылке, — к его изумлению, ему вдруг действительно захотелось бисквита, у него даже слюнки потекли. Он отломил себе кусочек. Взявшись за тарелку и второй рукой, Анна придвинула ее к нему. «Бери… бери все!» — сказала она. Александр отломил еще кусочек и смахнул с подбородка крошки. Жевал он стоя.
— Знаешь, откуда я иду? — спросил он и на миг остановился, чтобы проглотить кусок. — Я был там… — Мотнув головой, как лошадь, он отломил еще кусочек бисквита. — Деда убить хотел, — он сунул бисквит в рот, — да в последний миг сердце подвело. Жалость твоя помешала… доброта твоя чертова! Как яд в жилах течет…
— Ты присядь… чего, как лошадь, стоя жуешь? — сказала Анна.
— Как яд, говорю, доброта твоя у меня в жилах! — крикнул Александр и тут же закашлялся, поперхнувшись бисквитной крошкой.
— Ешь на здоровье! Куда ты спешишь? — сказала Анна.
— В гроб! — выдавил из себя Александр, все еще не справившись с кашлем. — Жена меня в гробу ждет… другого места у нас нет. — Он наконец справился с кашлем; но теперь его голос стал басистым, хриплым. — И Нико никого убить не способен… такой же растяпа, как и я! Или просто свалили на него, или силой заставили бомбу бросить… Живем как убийцы — а нас-то и убивают!
— Хочешь успокоиться — съезди, навести брата! — сказала Анна, не глядя уже на Александра и сметая в кучку оставшиеся на тарелке крошки. — А это воробьям… — сказала она, подняв голову с едва заметной печальной улыбкой, уверенная, что Александр тут. Но его в хлеву уже не было.
В открытую дверь хлева вливался холод дальних звезд. «Никак эта проклятая ночь не кончится!» — подумала Анна. Исчезновение Александра ее ничуть не удивило — она и не задумалась над тем, действительно ли он приходил, или это ей лишь почудилось. Она не стала ложиться, а поправила постель и присела на нее. «Он с самого детства такой… невезучий…» — промелькнуло у нее в голове. В прямоугольнике открытой двери было темно, и перед ее глазами все время стояло одно и то же: шероховатый кирпич, прислоненный к камину, весь закопченный и чего-то от нее ждущий! Ее ноги медленно, постепенно стыли, и это было приятно — они уж отрезвели, и стоявший в теле дурман незаметно сжимался, уплотнялся, связывался, как залитая в форму глина. «Надо суметь… нужно… иначе как пить дать в беду попадет», — спокойно думала она. Осел в темном углу засопел; его копыто глухо, несмело стукнуло по земляному полу. «И тебе, бедняге, спать не дают…» — сказала Анна. Она сидела на постели, выпрямившись, готовая встать, — сидела, как безногий калека, прячущий свое увечье под столом; но она уже знала, что встанет. Она ждала лишь того, чтобы возникшая в ногах трезвость достигла головы. Отсюда звезды были не видны, но они озаряли все небо, и их отсвет лежал на земле, как желтая пена. Где-то очень далеко лаяла одинокая собака. Все свечи догорели, и в хлеву стоял запах горелого фитиля — верней, не стоял даже, а метался, сторонясь чистого, здорового воздуха, прячась от него в темных, теплых углах хлева, словно сбившаяся с пути птица. Но это была ночь очищения, и спасти запах гари не могло уж ничто — через открытую дверь в хлев вливался холод звезд и поток свежего воздуха, невидимый, как бог, острый и чистый, как меч божий… Анна встала и вышла из хлева, как купальщица из реки, вся в мурашках, приятно освеженная, легкая, бодрая! Пройдя через двор, она с проворством кошки поднялась по лестнице и уже через минуту стояла над постелью Кайхосро, словно младенца прижимая к груди закопченный кирпич и ожидая, чтобы глаза привыкли к темноте. В комнате стоял густой, тяжелый запах. Кайхосро спал с открытым ртом, откинув голову набок; через тревожаще долгие промежутки он всхрапывал, словно постепенно подымаясь из какой-то глубокой, темной пропасти. Теперь его лицо виднелось уже отчетливо. Сон, казалось, стер возраст — по лицу были разлиты детская наивность, беспомощность и покой. Закрыв глаза, Анна изо всех сил размахнулась поднятым над головой кирпичом. Потом она уж ничего не помнила. «За Георгия! За Нико! За Александра!» — кричала она, безжалостно молотя кирпичом воображаемое лицо, казавшееся ее закрытым глазам неподвижным. А окровавленный Кайхосро бегал в это время по комнате, и его руки оставляли красные отпечатки на стенах, столах, стульях, на огромных, как шкаф, часах и на Агатии, Петре и Аннете, от его рева проснувшихся и вскочивших с постелей. Отбиваясь от всех троих так, словно и они хотели убить его, он бессмысленно, инстинктивно искал выхода на веранду и был так потрясен, поражен, напуган, словно проснулся не в собственном доме, а в каком-то лабиринте. «Помогите, убивают!»— орал он, оставляя лохмотья белья в руках пытавшегося остановить его Петре. А Анна по-прежнему дубасила кирпичом подушку и воображаемое лицо на ней. Потом кто-то выбил у нее из рук кирпич, связал ей руки за спиной, как ребенка, подхватил ее на руки и вынес из комнаты. «Почему?» — удивилась Анна. «Бабуля, бабуля, бабуля…» — кричала ей вслед Аннета.
На следующий день, когда приехал доктор Джандиери, Агатия кое-как уже навела порядок — и все-таки что-то от вчерашнего урагана в воздухе еще оставалось. В доме царили неестественное, напряженное молчание и ожидание — ожидание не врача, а чего-то другого, более значительного, хоть и неизвестного. В одном месте на стене виднелся отпечаток окровавленной ладони Кайхосро, который Агатия не заметила или не смогла достать рукой; распластанный, как паук, отпечаток этот пытался, казалось, уползти наверх, в более безопасное место. Кайхосро лежал на тахте с перевязанной головой и хмуро, словно в чем-то сомневаясь, глядел на врача.
— Нашли время ссориться… — засмеялся доктор Джандиери. — Ну-ка, покажите!
Кайхосро был явно не в духе, — и каждый, кто увидал бы его глаза, печальные, как у попавшего в капкан зверя, тут же бы, не успев даже толком понять за что, его пожалел! С перевязанной головой он выглядел совсем уж беспомощно и одиноко. Доктор Джандиери осторожно снял окровавленную, задубевшую повязку и, нагнувшись вперед, упершись локтями в колени, внимательно осмотрел рану.
— Ничего страшного! Бровь чуть рассечена… вот попади она немного вбок и выше, тогда картина была б совсем иная, — деловито, серьезно сказал он.