И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:
— По ягодке… чтоб мне с места не сойти! — повторила Маро.
Нет, она была здесь, стояла перед ним, уродливая и желанная, предназначенная не для избранных, а для отверженных, обесчещенная на дне чьей-то могилы, грязная, как бинт на ране, тупая, как боль, — и все-таки желанная и необходимая, невыносимо желанная и невыносимо необходимая! Он взял ее за руку.
— Пусти! — взъерошилась Маро. — Смотри, я тебе и вторую оторву! — Она стала еще неприглядней, по лицу пошли пепельно-серые пятна, шея покрылась пупырышками. И все-таки Александр хотел ее… хотел именно потому, что она так уродлива!
— Что ты притворяешься? — огрызнулся он, сильней сжав рукой запястье Маро. — Впервой тебе, что ли?
— Хи-хи… — засмеялась Маро, брызнув ему в лицо слюной. — У тебя таких, как я, видно, много… что ж ты за мной-то в лес прискакал?
— Маро…
— Пусти, говорят тебе!
Заломив ей руки за спину, Александр прижал ее к груди. Выпустить Маро его сейчас не заставил бы и сам черт — разделить их можно было лишь топором. Прыгая, как угодивший в капкан зверь, Маро била головой по подбородку Александра; а он, вцепившись зубами в ее вьющиеся, как кусты, волосы, ртом толкал ее голову вниз. Горячая, потная, она боролась, но они были прижаты друг к другу уже тесней, чем два кирпича в стене. Потом земля ушла у них из-под ног, и они, воя, рыча, скрежеща зубами, покатились вниз по склону — остановил их лишь случайно встретившийся куст. «Попроси и получишь… попроси и получишь!»— вопила Маро. «Я ведь и прошу… прошу…» — невнятно бормотал Александр: его рот был набит волосами Маро…
Через некоторое время Маро присела, пошарила в траве, нашла одну из скатившихся сверху кизилинок и, обтерев ладонью, положила ее себе в рот.
— Хи-хи… — ухмыльнулась она, глядя куда-то в траву. — Такой маленький ушел, и такой громила вернулся…
— Давеча я отца твоего ударил… — сказал Александр.
— Чтоб у тебя рука отсохла! — тут же отозвалась Маро, продолжая шарить в траве.
Где-то далеко внизу глухо гудел колокол, — должно быть, звонили в монастыре. Александр лежал навзничь, положив единственную руку на грудь,
Проходя мимо монастыря, они на него не взглянули, даже не замедлили шага. «Если хочешь, скажи отцу…»— мимоходом заметил Александр. «Сказать? Что сказать?» — удивилась Маро. Вот и все — ни монастыря, ни монастырского гробовщика они больше уж не вспоминали. Разговаривать им было некогда — они думали и поэтому шли молча. Впереди, выпятив плечо и своей единственной рукой разрезая воздух, как бичом, шел Александр; вслед за ним, в поднятой им пыли, спокойно ковыляла Маро, и ее походка напоминала движение водокачки. Каждый из них думал о своем. «Мать убили тоска по Нико и мое уродство…» — думал Александр. «Потому, что я его пожалела… чтоб мне с места не сойти!» — думала Маро. У нее до сих пор болели корни волос, ныло запястье, собственное тело казалось ей чужим и обременяющим, словно она проспала всю ночь не раздеваясь, — и все-таки она была счастлива! Они шли и шли, но дорога не кончалась, словно они стояли на катящейся бочке и передвигали ноги лишь для того, чтоб сохранить равновесие; они шагали по пыли, и их мысли были такими же злыми и свирепыми, как собаки, которые рвались с цепей, едва их замечали. Они были уродами, случайно рожденными или случайно спасшимися от гибели, и благодарности к тем, кто их родил или спас, у них не было — и не благодарить они шли! Это-то и чувствовали собаки, надрывавшиеся от лая, своим злобным рычанием как бы оповещавшие деревню о нашествии уродов. А те шли — вызывающе, дерзко, не обращая внимания ни на замершие в полуденном зное дома, ни на щедро льющиеся струи родников, словно они и впрямь находились в чужой, завоеванной стране, где ни домам, ни воде доверять нельзя. Свою жажду и усталость они переносили с гордой ненавистью урода и слабого к красивому и сильному. И они шли — Маро и Александр, хромая и однорукий, парочка, созданная чертом наперекор богу, назло всему миру! «Назло Нико…» — думал Александр. Насколько он мог понять из своих случайных, отрывочных разговоров с Нико, тот непримиримо ненавидит всяческое уродство, а значит, и его, Александра, урода вполне заурядного. Но сказать ему это прямо в лицо Нико, конечно, не смел, поэтому он и говорил о каком-то непонятном уродстве вообще, губящем, дескать, весь мир, опутавшем будто бы их родину своей ядовитой слюной, поганящем-де и землю, и воздух, и воду, и огонь! Но его этими дурацкими намеками не проведешь! Тот, кто борется с уродством, его враг, потому что и Александр урод; а стал он уродом из-за слепоты правителей или из-за украденного в лавке Гарегина пороха — это дела ничуть не меняет. А если Нико прав, утверждая, что весь мир тянется к уродству, как народ к базарному зрелищу, то тем хуже для него, — значит, в этом мире для него нет места, значит, люди правильно сделали, упрятав его за решетку! Своими напыщенными разговорами он со всеобщим уродством не управится, и своими слащавыми стишками тоже… самое большее, нескольких дур-гимназисток рыдать заставит! Уродство — это жизнь, случайно рожденная или случайно спасшаяся; отец его — рок, и рок — его мать; оно — неизбежность, непредвидимая потому только, что предвидеть его люди не хотят, потому только, что оно их не устраивает. Но хотят они того или нет, уродство будет возникать всегда, и возникать не вовремя, подобно пьянице родственнику, которого мы, вместо того чтоб выгнать из дому, выставить за дверь, еще сажаем на лучшее место, кормим и поим — только чтоб он не натворил чего еще похуже, только чтоб он, боже упаси, не осрамил нас перед посторонними, перед почетными гостями! Таковы и уроды. Их боятся — но вместо того, чтоб истребить, растоптать их, закрыть перед ними все двери, на них смотрят с притворным сочувствием, им уступают дорогу, над ними охают и ахают… так, словно люди нормальные способны хоть на мгновение почувствовать и пережить то, что чувствует и переживает урод. В действительности уродство вызывает у людей лишь отвращение, гнев, дрожь — их просто скрывают под маской сочувствия! Загляните-ка на рынок в Бодбисхеви в тот день, когда площадные скоморохи изображают там калек, — люди хватаются за животы, падают друг на друга, плачут от смеха, когда мнимоглухие, мнимонемые, мнимохромые, мнимогорбатые, мнимокосоглазые клоуны выставляют на смех именно то, чего все они так боятся. Странные существа люди — над тем, чего они больше всего страшатся в одиночку, они, собравшись вместе, помирают со смеху. Попробуй-ка, если ты такой смелый, выкинуть что-нибудь при проезде настоящего шаха! А шаху мнимому, сидящему на верблюде лицом к хвосту во время карнавала, чего только не кричат, чем только в него не швыряют— именно потому, что он мнимый, ложный, изображаемый специально для вымещения бессильной злобы! Поэтому-то народ и любит скоморохов, умаляющих, превращающих в пустяки все на свете: и смерть, и зло, и уродство — и в то же время как бы тренирующих людей для встречи с ними, как опытный воин на мешках с опилками списанным, отслужившим свой век оружием тренирует новобранцев для убийства. Но уроды не скоморохи — они не притворяются, у них все настоящее; и живут они не для того, чтоб смешить людей, а чтобы предупреждать, вразумлять их! Кстати, в одном-то Нико прав: склонность к уродству действительно присуща всем людям. Уродство — это будущее всякой красоты, это состояние более естественное и продолжительное. Поэтому ему и нечего скрывать, и оно ничего не скрывает, даже если из-за этого кое-кто и в обморок брякнется… Вот так и шли Маро с Александром— сквозь горячую пыль, по дороге, пахнущей скотом, хлебом, стогами сена и вывешенными на солнце одеялами. Обоим хотелось есть и пить, их головы и ноги, казалось, налились свинцом; и все-таки они шли — это была их дорога, соединяющая их, ведущая в их общую жизнь! «Два сапога пара…» — говорили, вероятно, люди в пройденных ими деревнях, если только вообще замечали и запоминали их; а они шли, подымая за собой дорожную пыль. «В такую жарищу и собака за вором не погонится, — думала Маро, — а я преспокойно тащусь за ним, чтоб мне с места не сойти!» Потом вдали блеснуло что-тр черное. Пятно это довольно долго маячило на фоне бесконечной, одуряющей белизны, — лишь подойдя поближе, они разглядели две извозчичьи пролетки, запряженные двумя лошадьми каждая и стоявшие перед маленьким кабачком. Сперва они увидели лишь пролетки; кабачок скрывался за дорогой, в ложбинке, его крыша была почти на уровне земли. От стоявших на солнце блестящих черных пролеток шел пар; лошади тоже изрядно перегрелись и выглядели так грустно и сиротливо, словно на них надели мебельные чехлы, к тому ж непомерно большие. Из кабачка доносились звуки бубна и гармони. Внезапно в ноздри Александра ударил запах жареного мяса, и он сразу увидел этот запах — сытный, золотистый, похожий на нагую, нежащуюся в воздушных волнах женщину. Перед его глазами запрыгали круги, похожие на кольца нарезанного лука. На лбах лошадей болтались пушистые красные помпоны, в их гривы были вплетены красные нити; на подножке одной из пролеток валялась такая же красная, пушистая, как помпон, гвоздика, а на ее облучке стояла пустая бутылка с надетым на горлышко стаканом. Кучера спали позади второй пролетки — они лежали прямо на земле один возле другого, и их головы были скрыты в крохотной тени под пролеткой, а тела высовывались наружу, на солнце. Потные, с разинутыми ртами, с багровыми лицами, они в своих круглых картузах, желтых жилетах и измятых складками шароварах казались великанами. В их позах было что-то пугающее, странное — они валялись, как мертвые, и казалось, что где-трядом непременно должна быть лужа крови. Поэтому, вероятно, и лошади выглядели так понуро: сон хозяев пугал их.
— Тут, никак, свадьба! — сказал Александр Маро.
— Чтоб мне с места не сойти, — согласилась она.
Подняв валявшуюся на подножке пролетки гвоздику, она отгрызла высохший, твердый стебель и вставила цветок себе в волосы. Зажегшаяся в ее вьющихся, как кусты, волосах гвоздика ударила в голову Александра молотом внезапного желания. Он изумленно взглянул на Маро. «Чем она, собственно, хуже других?»— подумал он, машинально оглядывая пустые пролетки.
— Глаза выцарапаю… чтоб мне с места не сойти! — буркнула Маро.
— Хочешь, на извозчике прокатимся? — сказал Александр.
— Смотри, привыкну… разоришься! — заметила Маро, тоже разглядывая пролетки.
— Извозчик… на извозчике… — От волнения у Александра стал заплетаться язык.
— Плевать мне на твоего извозчика… у меня в брюхе бурчит, балда! — прикрикнула на него Маро.
— Ничего… побурчит и перестанет! — успокоился вдруг Александр.
Потом они сидели в кабачке. Рядом с ними пили какие-то тбилисцы; их было семеро, все они были возраста Нико и очень похоже на него одеты. Женщин среди них не было, и это удивило Александра больше всего: он готов был поклясться, что снаружи несколько раз явственно слышал женский смех.
Раз-два-три-четыре-пять,
Вышел зайчик погулять,
Раздобыл один червонец —
Прокутил его опять…
Музыкант с бубном пел, запрокинув голову вверх. Маро торопливо рвала зубами кусок мяса; она держала его обеими руками, по ее подбородку стекал сок. Вынув цветок из ее волос, Александр скомкал его и швырнул под стол, но Маро этого не заметила, она слишком увлеклась шашлыком, ей все еще хотелось есть. Александр тоже был голоден, но мясо не шло в глотку, вино он заедал лишь зеленью. Он быстро пьянел, и это его раздражало. Он не отводил глаз от людей за соседним столиком, но те не обращали на него ни малейшего внимания — они пировали сами по себе. «Раздобы-ы-л оди-и-ин черво-онец…» — тянул каждое слово певец, колотя в свой бубен, и в такт звукам бубна стучало вино в жилах, в висках, в сердце. Пол был покрыт крупными осколками солнца, по ним ползали мухи; пыль роилась в воздухе, как мошкара. Было душно. В глазах Александра поминутно мелькали черные сюртуки и белые крахмальные воротнички, волосы с проборами слева или посередине; его оглушали бесконечные выкрики «господа, господа…» и бессмысленное «ять-ять-ять!» певца. «Может, это друзья Нико?» — думал он. Маро ела
— Вчера я мать похоронил… — сказал Александр.
— Так я и чуяла… чтоб мне с места не сойти! — сказала Маро.
— Плачь!
— А?
— Плачь, говорят тебе! — Александр стукнул рукой по столу, словно с шумом передвинул какой-то громоздкий, тяжелый предмет.
— Скажи хоть, как ее звали… — сдалась Маро.
И она тут же стала причитать — в голос, с ручьем слез. За соседним столом воцарилась могильная тишина, растерянно подняв плечи и сжав губы, все молча глядели на Маро. Жирная, волосатая кисть музыканта свесилась с бубна, словно шерстяной носок, вывешенный для просушки. «Бабуца, горемычная… Ба-бу-ца!» — старательно выводила Маро.
— Эй, ты! — крикнул Александр буфетчику.
Буфетчик нехотя, словно у него не двигались нога, подошел к ним, тупо, бессмысленно ухмыляясь.
— Вот им… Двадцать бутылок поднеси. Скажешь: друзьям Нико от брата Нико! — распорядился Александр.
Буфетчик повернулся, чтоб уйти.
— Постой, — окликнул его Александр. — Ты понял?
— Друзьям Нико от брата Нико… — равнодушно сказал буфетчик.
Маро причитала все время, пока они шли к выходу. За соседним столиком молчали. Александр шел к выходу напряженно, неровными шагами, словно обходя яму. Маро шла за ним, на ходу продолжая причитать.
Кучера по-прежнему спали. Солнце уже склонялось, тени стали длинней. Лошади грустно и равнодушно оглянулись на людей; на глазу у ближайшей из них был гнойник величиной с большой палец. Александр махнул рукой — лошадь подняла голову и оскалилась, словно улыбаясь ему. «Садись, говорят тебе!» — подтолкнул он Маро к пролетке. Когда извозчики вскочили, в лица им бросилось облако пыли, а угнанная черная пролетка мелькала довольно уж далеко, перед поворотом. «Свадьба, свадьба!» — кричал Александр. «Ба-буца-а-а… горемычная Бабуца-а-а!» — заливалась Маро. Застоявшиеся лошади мчались голопом, отворачивая морды от теплого, пыльного ветра. «Эй ты, полоумный!»— кричали, прижимаясь к изгородям, удивленные и напуганные крестьяне; а обезумевшие собаки гнались за ними с таким остервенением, словно вся их жизнь, все их деревенское существование зависело от того, сумеют ли они хоть разок вцепиться зубами в это странное огромное существо, громыхавшее по всей округе на своих четырех колесах и восьми копытах! Свадьба, свадьба! Бабуца-а-а… горемычная! Лошади мчались прямо в У руки. Они неслись не переводя дыхания, ничего не видя, ничего не объезжая, не щадя себя, словно слепой ураган, — и, как грязные брызги из лужи, кудахча, шипя, визжа и блея, разлетались в разные стороны куры и гуси, свиньи и козы. «Так вас и так… так и так ваших хозяев!» — ревел Александр; и лишь клубы пыли взметались в воздухе над сливой и курагой, над выставленными во дворах колыбелями, над сохнущим на балконах бельем, над тестом, заквашенным в деревянных корытах и пульсирующим, как голый живот беременной женщины. Пролетка мчалась и грохотала — Александр и Маро в похищенном экипаже летели домой. Это была их свадьба.