И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:
В ту зиму кончилось наконец и бесконечное детство Аннеты. Раньше всех это почувствовала Асклепиодота — она соскочила с тахты и разбилась, поранила себе правую бровь. В появившейся на ее месте дырке стала видна тоненькая спица, к которой был прикреплен глаз Асклепиодоты, — и кукла сразу же перестала быть живой, «настоящей»! Выбрасывать ее Аннета не захотела, но и спать вместе с ней больше уж не стала. Она отвела Асклепиодоте новое место — на тахте в большой комнате, между подушками, — и, проходя мимо нее, каждый раз печально оглядывала бескровную, уродливую рану своей старой подруги. Выйдя из-под влияния куклы, Аннета стала расти не по дням, а по часам; сама чуть-чуть этим напуганная и озадаченная, она бессмысленно улыбалась своему отражению в зеркале, словно чужой девочке, с которой ей надо было познакомиться и подружиться, ибо отныне им предстояло жить под одной крышей. Уже несколько лет подряд Агатия на страстной пекла ей просвирки для гадания, с каждым годом убавляя
— Да как же это можно, доченька… это ж только у басурман так! — искренне сокрушалась Агатия.
— Ну и что с того? — пожимала плечами Аннета. — Тогда пусть не приходит вовсе! Нам и без него хорошо… правда ведь? — спрашивала она Асклепиодоту, и та мигала длинными вздернутыми ресницами в знак согласия.
— Да как же это можно? — сокрушалась Агатия. — Вроде меня бездетной остаться хочешь, что ли?
Но все это было прежде; олень вдохнул в Аннету, в подражание своей кукле совсем уж, казалось, переставшую расти, какой-то дикий, неугомонный, таинственный дух жизни. В этом году просвирка судьбы наконец подействовала, и Аннета увидела вещий сон. Ей приснилось, что ее отправили за водой к роднику. Сперва это было приятно, ее радовало, что она уже такая большая, — но, сколько она ни подставляла свой кувшин под струю, он почему-то все время наполнялся пеплом. Лишь потом она заметила, что по желобу родника вместо воды струится поток пепла. Пеплом было покрыто все вокруг, ей самой он доходил до колен. «Куда это я попала?» — испугалась она, и ей захотелось позвать Агатию; но тут выяснилось, что и рот у нее набит пеплом. Еще минутка, и она задохнулась бы, она чувствовала, что задыхается, и, не в силах выпустить из рук тяжелый, как свинец, кувшин, все глубже погружалась в море пепла. Бах! — загремел вдруг кувшин, и взметнувшееся из него облако пепла превратилось в мужчину. Утром Аннета так и не смогла вспомнить его лица — во сне же она так обрадовалась, словно вышла из дому специально, чтоб найти его. Каждый раз, когда он приставлял к желобу свои сложенные ладони, они наполнялись кристально чистой, прозрачной, как воздух, водой. «Это вода мертвых… она не для всех!» — сказал он Аннете. Она пила прямо из его ладоней; такой прохладной и вкусной воды она наяву не пила еще никогда. Она пила без конца и чувствовала, что у нее раздувается живот, но чувствовала и то, что это сон; и ей не терпелось поскорей проснуться и рассказать его Агатии. Проснувшись же, она почему-то передумала, постеснялась няни, хоть и сама не поняла почему.
Теперь она каждое утро босиком, в одной рубашке, стояла перед гудящим камином и, сложив руки на затылке, разрумянившись от гудящего огня, раздраженно, капризно, по-кошачьи потягивалась до тех пор, пока все ее суставы не начинали трещать и она не ощущала вдруг все свое тело целиком, как полководец свою армию, разделенную на части лишь ради общей, единой цели. «Оденься, детка, простудишься!» — кричала ей Агатия; а она, как завороженная, глядела в огонь. Жар пламени приятно лизал ее голые ноги, и она стыдилась этого приятного ощущения, как новобрачная, которую муж впервые увидел обнаженной и которая не бежит от него, а прижимается к нему еще тесней, ибо только так и может спрятаться от его глаз.
— Встану вот и уйду… — говорила Аннета.
— Куда ты пойдешь, детка? В такой снег хороший хозяин и собаку не выгонит! — удивлялась Агатия.
— Не знаю! Да хоть к Нико…
— Что делать в Сибири женщине? Там же, говорят, одни заключенные! — всерьез пугалась Агатия.
— А я не заключенная, что ли? — пожимала плечами Аннета, нехотя отхлебывая глоток молока, — Все воняет! — добавляла она, скривив губы и с раздражением отставляя чашку.
— Что ты, доченька… как это так воняет? — вконец терялась Агатия.
— Воняет, воняет! Все воняет… — раздраженно кричала Аннета.
Зато в присутствии отца и деда она и рта не раскрывала. С дедом, впрочем, они почти уже и не виделись: после похорон Анны Кайхосро заперся в своей комнате и не впускал в нее никого, кроме отца Зосиме. Отца она тоже видела редко, разве что за обедом или за ужином; но и тогда они отводили глаза друг от друга, точно поссорившись. Для Аннеты отец был чужим, она не помнила ни одного случая, чтоб он ее приласкал или выбранил, —
— И снег земле нужен… Если лоза не промерзнет, урожай в этом году будет хороший, — говорил иногда Петре, чтоб хоть что-нибудь сказать, не сидеть в собственном доме, как гость.
Земля утопала в снегу; куда ни глянь, повсюду сверкала яркая, ослепительная белизна. Трудно было поверить, что жизнь продолжается и где-то еще, что дороги еще связывают между собой села и города, что солнце когда-нибудь вновь растопит, одолеет снег! А все-таки и жизнь, и похороненные под снегом дороги существовали, — лишь вера в это и поддерживала Аннету. Одна из этих дорог шла через У руки. Бог весть, где она начиналась и где кончалась, но, зная о ее существовании, Аннета очень надеялась именно на нее, как неграмотная крестьянка на чью-то расписку, бережно хранимую ею в сундуке, под бельем, но, возможно, и фальшивую, как кутаисский двугривенный…
— А ему еду снесла? — спрашивал Петре Агатию после сытного обеда, откинувшись на спинку стула и ковыряя во рту самодельной зубочисткой. — Твой дед, в сущности, ведь давно умер! — говорил он Аннете. — Но чем рыть могилу в таком снегу, лучше уж держать мертвого в доме. Дешевле обойдется!
Говорил он это, чтоб на свой лад, как умел, развеселить Аннету, но она молча глядела в свою тарелку, словно и не слыша его дурацких злых шуток. Было нелегко понять, сердится она или печалится. Окна занесло снегом; глубокая, беспредельная тишина снега просачивалась, казалось, и сквозь стены. Все звуки и шумы бесследно тонули в этой тишине; сама же она шумела, постоянно гудела в ушах, словно огромная белая раковина. Иногда во дворе глухо, почти бесшумно взрывался соскользнувший с ветки ком снега, и освобожденная, насквозь мокрая ветка долго еще покачивалась в блестящей снежной пыли.
Затворившегося в своей комнате Кайхосро подозрительная тишина снега сводила с ума, лишала покоя; ему без конца чудились чьи-то вкрадчивые, воровские шаги, и он либо прижимался ухом к замочной скважине, либо, спрятавшись за шторой и затаив дыхание, напряженно, испуганно разглядывал белый двор. Когда же к нему в дверь кто-нибудь стучал, он, как пойманный врасплох вор, в страхе и тревоге застывал посреди комнаты и откликался лишь после повторного стука. «Кто там?» — свирепо рычал он на дверь, словно его нарочито грубый, злобный голос мог испугать и остановить убийц. «Это я, Агатия… я тебе поесть принесла!» — отвечала старуха за дверью. Это Кайхосро несколько успокаивало — из всех врагов, рисовавшихся его воображению, Агатия была наименее опасным; но целиком он не доверял ни Агатии, ни собственной тени! «Имей в виду: сперва отведаешь сама!»— говорил он, в надежде, что она сознается хоть за закрытой дверью. «Я уж ела, спасибо…» — не понимала Агатия и, поставив тарелку с едой на пол, плелась прочь. Когда стук ее шлепанцев стихал, Кайхосро чуть приоткрывал дверь — ровно настолько, чтобы протащить тарелку; не выпуская из рук дверной ручки, он нагибался и другой рукой медленно, осторожно втягивал тарелку в комнату. Потом он, заложив руки за спину, ходил вокруг стоявшей на полу тарелки, словно привязанный к ней невидимой веревкой. Измученный, истощенный, сотни раз за это время мысленно уж умерший и вновь воскресший, он с бурчащим от голода животом опускался наконец на пол и, по-собачьи присев возле тарелки, чавкая и давясь, поспешно глотал эту отвратительную, но, увы, и необходимую для него пищу… глотал или чтоб вовремя сдохнуть и избавиться от мучений, или чтоб вовремя спастись от голодной смерти!
— Не могу больше, отец мой… не могу больше! — жаловался он навещавшему его отцу Зосиме. — В жизни мухи не убил — а живу, как убийца…
— Убил или хотел убить — это все равно, — говорил отец Зосиме, и его глаза мерцали.
— Когда-нибудь… — заплетался от злости язык Кайхосро, — когда-нибудь я тебе все-таки бороденку выдеру…
— Вот-вот… именно потому! — причмокивал губами отец Зосиме, ласково поглаживая свой стакан, словно случайно забредшего в комнату цыпленка.
— Что «потому»? — вглядывался в его лицо Кайхосро, сгорая от нетерпения узнать, что же с ним, в конце концов, происходит.
— Потому, что у тебя мысли такие дурные в голове вертятся… — спокойно улыбаясь, пояснял отец Зосиме.
От ходьбы по снегу его ряса промокла до колен, и нижняя ее часть казалась сшитой из другого, более темного материала.
— Мне и так плохо… а тут ты еще масла в огонь подливаешь! — упрекнул его Кайхосро. — Уведи меня отсюда, батюшка… — тут же горячо взмолился он. — Не могу больше! По ночам сквозь стены просачиваются! Шипят, шепчут, идут… Вот в эту щель весь город врывается, весь этот проклятый город! Все меня убить хотят: и жена, и сын, и внук… Креста на тебе нет, что ли?