И я там был..., Катамаран «Беглец»
Шрифт:
— Возьмите меня, пожалуйста, фотографом.
— Мы подумаем, — промолвил Григорий Тимофеевич, вероятно, давно спрашивавший себя, с чего это репортер зачастил к нам на берег.
Я был категорически против. Два корпуса, две кабины, два человека создавали симметричную гармонию, которую неизбежно разрушало появление третьего. Кроме того, у меня возникло обоснованное опасение, что в случае зачисления Виктора в члены экипажа потесниться в кабине придется именно мне, чему я, рассчитывавший, как всякий нормальный человек, на минимум комфорта, мечтавший о непринужденном, без помех, созерцании горных красот, безусловно, не возрадовался бы.
— Он же ничего не умеет делать! — в сердцах говорил я Григорию Тимофеевичу.
— Что касается обслуживания судна, то с этим мы вполне управимся вдвоем, — огорчительно для меня рассуждал рулевой. — Как же мы раньше не подумали — что останется для истории? Представляешь, через год-два будет здорово собраться всем в затемненной комнатушке и под стрекот кинопроектора вспомнить славные отпускные деньки! Ну чего ты насупился, Серега? Фотограф он хороший, давай возьмем его!
—
— Баста! — сказал рулевой. — Капитану не возражают!
Так он впервые назвал себя капитаном, неожиданно определив границу между собой и мной, и новые, доселе незнаемые, жесткие нотки обрел его голос.
Однажды, придя на рассвете к заводи, мы застали Виктора спящим в лодке — щека на полусогнутом локте, ноги в холщовом мешке. Признаться, я не совсем понимал, какая причина побудила Виктора присоединиться к нам. Когда я спросил его об этом, он растерялся, пробормотал неразборчиво вроде того, что все надоело, и сокрушенно махнул рукой. И хотя проку в работе от него не было никакого, приходилось признать — фотограф являл образец дисциплинированности и служения общей цели. Виктор приходил на берег гораздо раньше нас, а бывало, вовсе оставался на ночь сторожить катамаран. Логическим итогом его ночных бдений явилось то, что на берег пожаловала невысокая, довольно смазливая девушка с обесцвеченной, согласно последним веяниям моды, челкой, в белой тенниске и в джинсах. Она, как пояснил Виктор, доводилась ему женой. В точности как совсем недавно ее муженек, она поглядела на нас с мольбой и затем села на песок, приняв смиренную позу. К моменту прихода девушки мы регулировали натяжение шкотов, и только освободившись через десяток минут, смогли долженствующим образом почтить супругу одного из нас. Капитан, развернув катамаран, учтиво поинтересовался:
— Не желаете ли прокатиться, мадам?
— Я еще не выжила из ума! — с внезапным раздражением отрезала девица.
После такого ее ответа Григорий Тимофеевич слегка опешил, однако сумел восстановить на лице прежнее галантное выражение:
— Если вас стесняет общество двух закадычных мариманов, — тут он положил руку мне на плечо, — то, ради бога, мы готовы уступить лодку вашей семье хоть до вечера. Катайтесь на здоровье!
— Верните моего мужа! — агрессивно сжала кулаки девица, встав с песка.
Ее требование пролило свет на ситуацию в семье нашего товарища, к слову сказать, на всем протяжении разговора настойчиво искавшего что-то в кабине.
— Обещаю, что через три недели Виктор будет возвращен вам в целости и сохранности, — улыбнулся Тимофеевич.
— Вы думаете, он этого желает? — горько оскалилась юная супруга и, повернувшись, уже уходя, прибавила: — Сволочи! Чтоб вам провалиться всем на этом месте!
— Будет исполнено, Танюшка! — вдруг раздался вдогонку веселый возглас.
Я с изумлением увидел Виктора, в одежде, с зажмуренными глазами ступавшего с кормы в воду.
Бултых! Сноп брызг, и через мгновенье наверху показывается бесконечно счастливое лицо репортера. Приняв Виктора на борт, лодка причалила к берегу. Спрыгнув, журналист сказал проникновенно:
— Братцы родненькие, спасибо, что вступились за меня, не бросили этой змее на погибель! — Он приложил руки к груди и низко поклонился. — Когда она заявилась, я уж решил: труба дело, крышка мне… Сейчас сбегаю — одна нога здесь, другая там, с меня причитается, но сам я, братцы, ни-ни-ни! Ни единой граммульки!
— Лучше потрудись объяснить, что происходит в твоей семье? — потребовал капитан.
— Ах, банальная до скуки история! — горестно махнул рукой фотожурналист. — Как-нибудь в другой раз.
— Вот уж нет — нынче за обедом и расскажешь. Мы ведь тоже теперь семья и, стало быть, небезразличны друг другу.
Когда откушали состряпанный на скорую руку обед, Григорий Тимофеевич вынул из воды две бутылки минералки, ополоснув их, смыл этикетки, одну бутылку протянул мне, другую оставил себе, и, усевшись в тени акаций, мы приготовились слушать Виктора.
История его семейной жизни вкратце такова. Виктор и Таня учились в одной школе, встречались вечерами, целовались и, разумеется, не думали не гадали, чем это в конце концов закончится. Она относилась к нему трезво, ценила его привязанность, но не более. Получив аттестат, Виктор помчался в Москву поступать на режиссерский, на экзаменах провалился, как говорится, с треском и вернулся домой. Она же благоразумно повременила с поступлением, чтобы подготовиться основательно и уж затем испытать судьбу. Отец, занимавший значительный профсоюзный пост, устроил ее к себе в контору, нашел квалифицированных репетиторов, но Танюша, вместо того чтобы обложиться учебниками, возьми да и влюбись в сорокалетнего разведенного специалиста по переработке вторичного сырья. Роман этот завершился тем, что к технологу, которому давно осточертели мытье полов, супы-концентраты и наивные в своей доверчивости девичьи глазки, возвратилась жена с ребенком, и Таня оказалась забытой. И вот тогда наконец она взялась за учебу, пытаясь притупить боль оскорбленного чувства, перестала отвечать на телефонные звонки, отказывалась от встреч с одноклассниками, подругами, знакомыми, почти не выходила на улицу. В это время Виктор послал ей несколько оставшихся без ответа писем. Летом она поехала в столицу и поступила, а ее будущий супруг вновь провалился и с той поры оставил мечты о режиссерской карьере. Их пути-дорожки снова сошлись только через два года, когда Таня, внезапно бросив учебу, вернулась под родительский кров, известив о своем полнейшем нежелании не только постигать основы товароведения, но и вообще обрести какую-нибудь профессию. Легкомысленные устремления объяснялись не столько усталостью от столичной бурной студенческой жизни, сколько переменчивостью ее избалованной натуры, в один день воспылавшей страстью к размеренному провинциальному существованию и семейному очагу до самоотречения. Для утоления этого душевного порыва был необходим муж, и он не замедлил появиться. Он работал грузчиком на хлебозаводе, безропотно подчинившийся судьбе, загружал автофургоны батонами и сдобой, не решаясь заглянуть в завтрашний день, — сознание собственной никчемности давило его. Уступая домогательствам, он вскоре запил, погружаясь в пучину отчаяния, из которой уже не видел возможности выбраться. Трудно сказать, чем закончилась бы драма несостоявшегося режиссера театра, не случись эта встреча. С полной авоськой опорожненных, печально позвякивавших бутылок, он брел с опущенной головой к пункту приема стеклотары, как вдруг из-под кроны тополя, что возле автобусной остановки, исполненный сострадания и нежности к нему устремился взгляд божественно прекрасных глаз, в которых ко всему ясно читались томительные помыслы о безмятежной семейной пристани. Этот взгляд был материален, незримой ладонью уперся ему в грудь, и тогда он в недоумении остановился и поднял голову… «Как, ты не в Москве?» — богиня выпорхнула из-под навеса тополиных, листьев. «Представь себе», — скорбно промолвил однокашник. «А я думала…» — сказала она и замолчала. «Ты-то что здесь делаешь?» — спросил он больше для того, чтобы что-то сказать. Могильная пустота была в его взоре. «Дома сижу, — ответила она и прибавила после паузы: — Скучаю». — «А я работаю на хлебозаводе», — рассеянно пробормотал он, подумывая о том, как закончить этот неловкий разговор. Она уже догадалась, что творилось в его душе, по-женски чутко приняла его боль, которой сопутствовал исходивший от него специфический запах, и с мгновенной готовностью кинулась спасать его, беспомощно простиравшего руки в пелене пьяного отупения. Спасение это поначалу выражалось в телефонных звонках, настигавших его и на работе, и дома, после приняло более активные формы, и он, смущенный, не ожидавший столь настойчивого к себе интереса, уже не отказывался сходить вдвоем в кино или погожим вечером пройтись по берегу реки. Собственно, тогда и завязалось по-настоящему их знакомство. Первое время инициатива во всем, безусловно, принадлежала Танюше, поскольку он находился на такой стадии нравственного опустошения, подавленности и равнодушия, что не был способен ни на какие мало-мальски энергичные деяния. Душеспасение Виктора окончательно материализовалось четыре года назад в загсе, куда он ступил уверенно и сознательно, ведя под руку сердобольную невесту, и где после получения документов, в торжественной обстановке, под аплодисменты свиты родственников, довольно бодро выпил последний, как он считал, бокал шампанского, и вообще спиртного, в своей жизни.
У большинства семейная жизнь протекает на первых порах более-менее ровно, даже не без удовольствия для супругов, у Виктора же эта новая полоса существования началась печально — на третьи сутки после свадьбы при перевозке в дом тестя, где намеревались проживать новобрачные, подаренной родителями жениха мебели, ему на ногу завалился шифоньер, и наш товарищ медовый месяц провел в больнице, залечивая открытый перелом берцовой кости. Расстроенная донельзя Танюша едва ли не каждый день приносила в полиэтиленовых пакетах фруктовые передачи, шоколад, бутерброды с копченостями, бойкими монологами старалась подбодрить мужа, который, на первый взгляд, в этом совершенно не нуждался: лицо румяное, взор оптимистичен. Но она опять своим вековечным женским чутьем безошибочно определила помутнение у него на душе, фальшь его улыбки, а вот с причиной ошиблась — думала, он угнетен из-за треклятого перелома, из-за невозможности провести время с ней в ночной ласкающей тиши уединенной комнаты. В действительности все было сложнее. «Понимаете, братцы, когда я очутился в больнице, я понял вдруг, что такое несвобода. За тобой ухаживают, кормят чуть ли не из ложечки, — а хочется утикнуть. Правда, сначала мне нравилось (я впервые лежал в больнице): тишина, покой, никто голову не дурит; хочешь — читай, есть желание — перекинься в картишки. Но скоро, братцы, как мне все это осточертело! Я завидовал воробьям, которые паслись на карнизах. Никого не хотел видеть, и ее тоже. Злоба какая-то появилась, ненависть ко всему, в пору было с ума сходить — вот что значит, братцы, несвобода… И вот тогда-то я понял, как капитально вляпался. Долдон ваш Витя, други мои: нельзя было мне жениться, у меня в голове ветер тогда был, да и сейчас, пожалуй… Ну, выписался — час от часу не легче, папочку ее сановного, дражайшего Льва Максимовича в атласном распрекрасном халате начал лицезреть, беседовать вечерами должен был с ним, а точнее сказать, поддакивать, манеры соблюдать, вечно быть благодарным Танюше за мое спасение от пьяного угара, отчитываться: куда пошел, откуда явился, где задержался, руки мыть перед едой — словом, почище больницы стало. Тут я и взвыл окончательно, а куда денешься — дети пошли, да и ладили, в общем, мы с Танюшей, хорошая вроде как у нас семья, чуть ли не примерная; чего, спрашивается, желать, на природу пенять глупо, а взвыть все равно хочется. Так-то, соратники. И тесть, положа руку на сердце, мужик дельный, работенку эту в газете мне подыскал, встал я на ноги, определенность какая-то появилась, а все одно, когда все спят, ночью выйду на кухню, задымлю в стекло — злой, как голодный зверь… Рано, братцы, я женился, так-то».
Должно быть, не стоило брать рассказ Виктора в кавычки, поскольку я излагал его по памяти, опуская эмоции и жесты, излагал суть, но, хочется надеяться, все же возникло у нас некоторое представление о характере нашего товарища, обрисовались отдельные его черты, главнейшей из которых, без сомнения, была переменчивость. Это и подметил Григорий Тимофеевич: «Ишь, Витек, какая ты у нас капризуля! Уйдем в поход, так ты, чего доброго, через денек-другой о даме возмечтаешь, о семье, нас бросишь». Виктор на это ничего не ответил, но посмотрел осуждающе.