Идеалист
Шрифт:
Елена Павловна нашла его похудевшим, подурневшим, страшным. Аппетит, правда, был, как всегда, прекрасным, а в остальном… это не был прежний Илья — милый, ласковый шутник, всегда открытый, всегда уравновешенный. Она едва дождалась его, поломала отпуск, чтобы обсудить его женитьбу, защиту, распределение, а он явно избегал откровенных бесед: отмалчивался, либо успокаивал ничего не значащим «все будет хорошо». Она заметила, что у него появился повышенный, нездоровый интерес к политике. Это была единственная тема, на которую он охотно откликался. Он слушал западные радиостанции на английском языке, и она спрашивала, о чем они говорят. Он отвечал, загорался и начинал говорить вещи
— Нет, я хочу, чтобы голос твой имел вес, чтобы к нему прислушивались, а так что… — ну, чирикай направо-налево, пока не посадят…
Илья болезненно сморщился.
— Мама, что за слово: «чирикай»! Начнем с того, что моя профессия — думать и высказываться (в той или иной форме). Голос не окрепнет, если им не пользоваться… Или, может быть, ты предлагаешь мне до поры до времени врать, чтобы в один прекрасный день «каркнуть во все воронье горло»? Уж лучше чисто чирикать, чем фальшиво каркать.
— Ну, и кто тебя услышит? «Разве жена, да и то, если не на базаре, а близко».
— Хорошо, скажи, кем надо стать, чтобы к моему голосу прислушались? Доктором? Академиком? Президентом Академии? Представляю: двадцать лет человек врал, стал академиком и вдруг заговорил чистейшей правдой…
— Зачем такие крайности! Ты можешь заниматься своей наукой — никто не заставляет тебя врать — тем временем созреют твои общественно-политические взгляды, и ты…
— И я превращусь в обыкновенного мерзавца, который все понимает, а говорить боится. Пойми, я ученый и философ. — Илья покраснел и поспешил добавить, — по крайней мере — стараюсь стать им. Мой долг — если я что-то понял, объяснить тем, кто этого еще не понимает. Молчать — это… это все равно, что сделать что-нибудь, а людям не отдать.
— Ты можешь погибнуть прежде, чем успеешь что-нибудь сделать. Вспомни тридцатые годы!
— Ах, оставь, мама. Вы — твое поколение — так пропитались страхом, что не видите, как изменились времена. Сейчас насилие психологически невозможно. И потом, если я не буду выполнять свои функции — думать и говорить — то не состоюсь как личность. Понимаешь? Человек есть, а личность не состоялась, нет личности. Что же тут беречь от погибели?
— Ты можешь думать и не высказываться до поры до времени?
— Мне уже сейчас трудно молчать… Понимаешь, я вижу, что король голый, а как заявить об этом — не знаю.
— Вот что, Ильюша, — сказала Елена Павловна с дрожью в голосе, — обещай мне только одно, — что ты не станешь кричать о своем открытии хотя бы до защиты диссертации.
Диссертация, защита… — думал Илья, — он и так пошел ради нее на недопустимые, мучительные компромиссы. Однако, и устоять перед женской просьбой Илья не мог…
— Ну, до защиты тебе не о чем беспокоиться, мне просто не до того будет, — уклонился он.
Из дома Илья вылетел в Новосибирск. Пять часов полета, за которые день успел превратиться в ночь, а ночь — разгореться в утро, перенесли Снегина так далеко, в такие недра, что он был искренне удивлен, встретив в чистеньком дачеподобном Академгородке привычных для глаза очкариков в серых костюмах, с белыми планками на груди, преисполненных кастового достоинства. Более того, тут оказалось десятка два «демократов», какой-то француз, «давний друг Советского Союза» и очень «прогрессивный философ и общественный деятель» Исландии.
Не успел «международный форум» по-настоящему открыться, как Илья потерял к нему всякий интерес. Галин хлопотал, знакомил его с будущими оппонентами, рекламировал себя, расхваливая своего талантливого ученика, а ученик норовил убежать на берег реки, в лес, в Новосибирск и пару раз на день заглянуть на почту. Вскоре курносая, широколицая девушка в окошке стала встречать его улыбкой сожаления и покачивать головой. Но однажды, излучая счастье, она подарила ему два письма сразу. Мир вспыхнул и завертелся праздничным фейерверком. У Ильи едва хватило сил выйти и разыскать скамейку.
Она получает его письма и очень счастлива, но почему он не отвечает на ее вопросы? Поэтому они с Барбарой и Карелом решили взять на себя всю ответственность. Почти все уже подготовлено: домик лесника в Татрах, квартира Карела в Варшаве, пансионат на берегу моря и, конечно же, Краков — всего на неделю. Папа еще слаб, и для него Илья будет гостем Карела, но она надеется… Он должен заказать телеграфом билет на пятое августа и послать им телеграмму, его обязательно встретят. Мама его заранее любит и посылает самый теплый привет… Про себя говорить она не может — не хватает слов: «Только то могу сказать, что люблю безумно, считаю каждый день и не знаю, доживу ли».
Илью разморило сладким, сонным счастьем. Боже, неужели?! Через восемь дней… Сколько это часов? Двести двенадцать, да полдня уже прошло, да шесть часов он нагонит… впрочем, нет — плюс шесть часов. Если на вокзал придут родители, он будет по-английски сдержан… только скажет матери потихоньку: «Мадам, я буду счастлив стать вашим сыном», нет что-нибудь попроще… Тьфу! К черту всю великосветскую игру! Он схватит Анжелику на руки и будет целовать на виду у всей Варшавы…
Он вылетел в Москву за день до закрытия симпозиума, чтобы второго августа рано утром быть в ОВИРе. Получить паспорт, заехать в польское посольство, а оттуда — в Интурист за билетом, и два дня на сборы.
Глава XXXIII
С того мгновения, как самолет оторвался от земли, пульс Ильи не опускался ниже ста, как будто это его сердце тащило тяжелую машину. День и ночь перемешались, но это не имело никакого значения — главное, что, согласно календарю и часам, он действительно второго числа в семь часов утра занял очередь в ОВИРе.
Второе августа 1968 года было пятницей.
Если бы он не был таким прожженым индивидуалистом и не пользовался каждой возможностью уединиться, если бы он, как все смертные, потолкался в очереди и послушал разговоры весьма осведомленных людей… Но что об этом говорить — тогда он не был бы Ильей Снегиным, я не взялся бы писать о нем, и нам было бы безразлично, как он перенес удар.