Идеалист
Шрифт:
Вопрос, вроде бы умами обмусоленный. Вместе с тем, ответить на него – это понять, как вытянуть Кентавра из конской его шкуры.
Утро. Я открываю глаза. В мой заторможенный, внутренний мир, тут же, через чувства мои, врывается деятельный мир внешний. Я слышу шум улицы, подвывающие моторы троллейбусов, вижу луч солнца, оживший цветок на подоконнике, светлую узкую полосу на белой стене. Смотрю на Зойченьку, поднявшую голову с подушки, вопрошающе, ещё сонными глазами на меня глядящую.
Первые
Чувства только-только ввели меня во внешний мир, а разум уже начинает сопоставлять желания, неотложные заботы, время, и возникшая было неопределённость тут же разрешается благостным повелением разума – надо вставать!..
Тут же исполнение неотложных повседневностей, получасовая зарядка, обтирание холодной водой. Пристёгиваю протезы, одеваюсь, завтракаю, и всё делаю с наперёд бегущим обдумыванием предстоящих забот. В уме уже выстроилась череда дел и последовательность их осуществления, даже отношение к тому или иному человеку, связанному с каким-то из дел и, наконец, всемогущее разумное «надо!», устремляет меня в заботы очередного дня.
Возьмём другой пример: от всех обязанностей я свободен. Я на охоте, в совершенном одиночестве, моё поведение зависит только от моих желаний. Что определяет в этом случае моё поведение?
Я ночую в лодке, накрытой сверху брезентом, мне тепло, уютно. Никто из людей меня не ждёт. В сравнительном удобстве, покое могу блаженствовать хоть ночь, хоть день.
Но я поднимаюсь, вылезаю из-под брезента в зябкость истаивающей ночи, беру ружьё, перелезаю в маленькую резиновую лодочку, заставляю работать ещё не отдохнувшие со вчерашнего дня натруженные мускулы, упрямо продираюсь сквозь болотные заросли к тому краю, где жируют в ночи утки, спешу, чтобы в первые минуты рассвета перехватить их на пролёте.
Что ведёт меня в этом охотничьем самоистязании? Уж никак не разум побуждает к тому. Во мне ожидание сугубо чувственных радостей: видение тихо рождающегося дня среди обступивших озеро осенних лесов, волнующее ожидание дружного шлёпа крыл поднимающейся стаи, гулкое эхо удачных выстрелов – всё это - накоротке вспыхивающие, возбуждающие ощущения. Позже, в обратной дороге, в отдалённости от мест охоты, разум нет-нет, да потревожит совесть, и я соглашусь с его доводами: убивать живое, пусть даже дичь, не вяжется с человечностью. Соглашусь, но не откажусь, знаю, что через какое-то время снова приплыву сюда, снова буду продираться по болотам, поднимать из травянистых
И вот ведь какая штука: поступаю я по чувству, а разум мой не только не строжит – он оправдывает меня в моих чувственных радостях. Как? А вот так. Как хитроумный адвокат, начинает убеждать мою потревоженную совесть: ведь убиваю я не просто ради охотничьего азарта, в моей охоте есть житейский смысл – Зойченька приготовит уток, добытой дичью мы поддержим энергию своей жизни. В противном случае необходимо купить говядины, т.е. того же недавно ещё живого, чьими-то заботами взращённого и безжалостно зарезанного бычка. Убийственная логика ума!..
Так что же, всё-таки, определяет поступки – разумное или чувственное начало?
Парадоксальность ответа в том, что когда я среди людей, когда необходимости общественной жизни я принимаю как личные свои необходимости, над поступками моими почти однозначно властвует разум, сознание долга. Когда я в одиночестве, когда отстранён от забот о других, властвовать начинает бездумная вольница страстей.
Что это? Раздвоение личности?
Или в одиночестве слабеет старание быть человеком?».
НОЧЬ КЕНТАВРА
1
«Наконец-то! Вот она, милая сердцу вольница! – думал Алексей Иванович под высокий ликующий звук мотора, направляя несущуюся по водной глади лодку знакомыми протоками в самый дальний, прежде облюбованный им угол волжских разливов, где среди узких дубовых грив, островов и заросших плёсов, время от времени он охотился.
На охоту почти всегда он ездил один, и знал, как это тревожило его Зойку-Зоиньку. Не сразу, но поняла она, что остановить Алексея Ивановича в неостановимой его страсти даже ей не под силу, и каждый раз, провожая его в вольное одиночество, она просительно повторяла: «Только осторожней. Будь осторожней на воде и – вообще…»
В это «и вообще» она вкладывала какой-то особый смысл. В ответ, будто поддразнивая её, он улыбался: воды он не боялся ни раньше, ни теперь, ружьё его руки знают с отроческих лет, что касается «и вообще», то что может быть выше, сильнее облагораживающей страсти охотника и умиротворяющей радости одиночества?!
«Всё будет хорошо, Зоинька. Всё будет хорошо! – мысленно повторял Алексей Иванович, вспоминая тревожное Зойкино напутствие, и ветер, несущийся встреч движению, трепал воротник его куртки и словно тугими ладошками обмывал возбуждённое ожиданием лицо.
Он рано добрался до места. Приглядел для ночлега сухой островок, где стоял недомётанный стог и топорщились ещё неприбранные копнушки сена. Недомётанный стог настораживал возможным появлением людей. И всё же, поколебавшись, Алексей Иванович оставил лодку с мотором у острова в надежде, что косари, видимо, из какой-то дальней деревни, вряд ли приплывут на покос к ночи.