Идеально другие. Художники о шестидесятых
Шрифт:
…Что касается Лиды, то я готов помочь тем, что знаю и могу. Восстанавливать тебе какую-то картину жизни я не собираюсь. Училище, 905-й год, она рожала, я могу подтвердить, но дальше, даты точные, я не знаю. Никто ничего не знает. Дай бог, кто что вспомнит. Жива Лариса Галкина, может, она что-то подскажет, скульптор какой-то жив. У Лиды не записано ничего, кто за них должен думать, кто этим будет заниматься? Но я не собираюсь делать Мастерковой ретроспективу, ей хоть что-нибудь сделать надо. Можно по коллекционерам собрать работы Мастерковой и сделать выставку в галерее. Надо поговорить – но они захотят, чтобы им что-то подарили. Я ей предлагал продать одну-две работы, когда это было легче. И отснять профессионально слайды, в лаборатории в Люксембурге – все задокументируйте, все размеры, чтобы все у вас было записано. Я Игорю, ее сыну, все сказал, но он ничего не хочет. «Ты напиши, что ты помнишь, когда поехали, приехали, хотя бы этот период, когда выехали из России. Будешь вспоминать, добавлять, у тебя будет складываться определенная картина». Игорь ничего не знает, никому не доверяет и будет
Лидия Алексеевна Мастеркова
Лида, расскажите про детство, где вы родились?
Я родилась на улице Горького, на пятом этаже дома 45, квартира 10. Место для меня священное, незабываемые годы жизни. Я вижу, как будто все это существует. Потрясающий доходный дом, какие окна, стены, потолки! В свое время это были очень хорошие, дорогие квартиры. У нас была большая, 32 метра, комната. В моей памяти большая прихожая, огромный коридор, еще дореволюционная, ар-нуво, вешалка с керамическими вставками, прекрасные двери, тяжелые, красивые. Теперь вход со двора, а был с улицы Горького. Недавно я пошла посмотреть, можно ли войти, интуитивно набрала код, и дверь открылась, когда из моего окна высунулась женщина: «Что вы там делаете?» У нас было три больших окна, и, когда я смотрела на них с обратной стороны, света не было, оказывается, у них не было электричества. Я позвонила в дверь, и вышла женщина, чуть ли не в трусах, в какой-то рубашонке, полупьяная, потом мужчина, тоже пьяненький. Немножко поговорили, вышла девчонка с кошкой из квартиры нашей соседки. Квартиры теперь отдельные, все перестроили, перекроили.
Как вам вспоминается довоенная жизнь?
Мы были молоды и по-другому все воспринимали. Никакого ощущения подавленности, враждебности у нас не было. Мы были смелыми, а так как не были ни комсомольцами, ни какими-то деятелями, то чувствовали себя свободными. И вообще жили свободно, какая бы Россия ни была. Мы ходили в прекрасные школы, вечером свободно заходили в свой подъезд, и нас никто не трогал. В этой советской Москве я ничего не боялась, не опасалась. Иногда возвращалась домой в три часа ночи на самосвале, в прекрасной шубе и роскошной шапке, с одной стороны шоферюга, с другой подобный ему. За три рубля они меня довозили до дома, и никто меня никогда пальцем не тронул. Но я была спортсмен и ни с кем не знакомилась. Я очень любила Парк культуры, было недалеко и добираться очень просто, туда можно было ехать на троллейбусе, «Б» или «10». Ходила на каток, сначала на дорожки, потом на фигурный. Были знакомые, которые нашли мне фигурные коньки. Когда я каталась на стадионе юных пионеров, приходили взрослые хоккеисты смотреть, как я катаюсь. А я была девчонкой лет двенадцати-тринадцати, сорвиголова. Я каталась на ломовых извозчиках, прицепившись к ним, прыгала на ходу с трамвая, с опасностью для жизни. У меня была подружка, тоже Лида, рыженькая, замечательная девчонка! И мы с ней вместе хулиганили. Для меня мчаться на катке было удовольствием, я могла и назад и вперед, потом выделывала разные фигуры, прыгала на коньках. Меня даже звали в женскую хоккейную команду. Но меня и во МХАТ звали – способная была.
Музыкальные способности проявились у вас прежде художественных?
Родители заботились, учили нас музыке. Когда была маленькая, я занималась пением, пела даже в детском государственном хоре, и это имело для меня большое значение. В Театре юного зрителя собирался наш хор, там же пели моя сестра и двоюродная сестра. Потом мы из хора ушли, чтобы заниматься в театральной студии. С девяти лет я играла на сцене, любила театр как не знаю кто. Был такой Транспортный институт на Палихе, замечательный, огромный зал на много мест – я читала со сцены Катюшу Маслову, долго не могла заснуть. Там была детская выставка, и мне запомнились не реалистические вещи, а похожие на суперобложки для книг. Студией руководил Василий Константинович Новиков, близкий ученик Станиславского, он преподавал и в студии МХАТ и очень меня звал, поступить мне туда ничего не стоило. Но я знала, где моя сила!
А какие спектакли вы видели во МХАТе до войны?
«Синюю птицу», да все спектакли, Вадим. Я очень люблю театр и всем интересовалась. Я очень любила Качалова, даже подражала ему, единственному – его эмоциям, прекрасному голосу. Вы Качалова уже не застали, конечно. Мама, отец, сестра, все ходили в театр, все были театралы. Даже во время войны, лет в тринадцать-четырнадцать, мы каждый день ходили в филиал Большого театра и слушали оперу. Во время войны был только филиал, а другие театры работали как Художественный. Филиал – бывший театр Зимина и когда-то Мамонтова. Тогда мы им жили, дышали. Это был наш второй дом, билеты стоили гроши, можно было покупать на неделю или на весь сезон, мы сидели, конечно, наверху. Я не была «поклонницей», мне не нравились Лемешев или Козловский. Жадана я плохо помню, только фамилию, и истории, как он ушел с немцами, не знаю. Но не думаю, что он как-то устроился за границей. Другой наш артист уехал, но славы так и не сыскал. Его воспоминания печатались в журнале «Возрождение».
Как
Однажды отец повел меня к Ольге Алексеевне Нестеровой. В свое время она была примой Большого театра, пела даже с Шаляпиным. Евгения Сидоровна Панкратова ее звала «Шаляпин в юбке». Ее заменили совершенно непонятной певицей, Большой театр превратился в пристанище коров и быков. А она стала учительницей для дефективных детей, преподавала им пение. Революция громила великих артистов, великих мастеров. Но я никогда от них не слышала: «Мы были, а теперь преподаем пение дефективным детям в школе». Такой была моя учительница, очень верующая, любящая, добрая, и дети для нее были как сокровище. Тогда было распространено оканчивать два факультета консерватории, как Скрябин, композитор и пианист. Так и она, замечательная певица, владела инструментом, а потом преподавала и пение, и фортепиано, и с чем она осталась. Бывшая прима Большого преподавала дефективным детям. Но, думаю, была довольна и счастлива – она очень любила детей, своих у нее не было. Дети ее обожали и называли Китенькой. У меня есть работа, ей посвященная, я бы не решилась ее продавать.
А как у вас появилось фортепиано?
В России были братья Дедерихс, уникальные люди, невероятные любители музыки – в доме Шаляпина стоит рояль с бронзовой табличкой «В дар великому русскому певцу Федору Ивановичу Шаляпину от братьев Дедерихс». Я разгадала их хитрость: братья Дедерихс были поставщики фирмы Бехштейн, сами делали корпус, а всю механику привозили из Германии и собирали инструменты. В России такого качества инструмента не могло быть – не было такой техники и таких знаний. Моя учительница музыки, будучи еще ученицей консерватории, получила от них в дар пианино, немножко старше, чем это. Когда мой отец купил это пианино и привел его в порядок – на нем такое пианиссимо можно было делать, что-то невероятное! Когда я бросила квартиру и без копейки денег уехала в Англию, Игорь привез мои картины и наше еще московское пианино, которое за 30 лет от сырости испортилось. Иногда я на нем играю, вспоминая былые дни.
Кого вы слушали в консерватории, филармонии?
Я с 13 лет каждый день ходила в симфонический концерт, мы обожали Чайковского, симфонии и фортепианные концерты. Я сама занималась пением много лет, знаю все его романсы, как и Рахманинова, Шуберта, Шумана. С Володей Немухиным мы часто ходили в концерт, мне было 15 лет, ему 17. Иногда мы ходили в Зал Чайковского, во время войны и после. Приезжали дирижеры интересные, как Вилли Ферреро, очень артистичный, пластичный, незабываемый. Что касается российских, Кондрашин был сильный дирижер. Я ходила на репетиции, на генеральные репетиции, мне путь был открыт. Моя сестра дружила с одной девочкой, ее звали Женя, она у нас только не ночевала. Отец был в лагере, мать, Изабелла Константиновна, работала в Зале Чайковского билетершей и, когда я приходила, всегда говорила: «Проходите, пожалуйста!» Мы много слушали симфонических концертов, даже передовых, которые еще мало исполняли, – мы были довольно подкованны.
Помните свое первое художественное впечатление?
В 11 лет моя матушка повела меня и мою сестру Нину в Третьяковскую галерею и поставила перед картиной Иванова – мы были поражены, потрясены так, что не ходили в школу, а каждое утро отправлялись в Третьяковскую галерею и там проводили все учебное время. Я собирала открытки, репродукции – тогда можно было легко и просто купить французов в букинистических. Как и книги – у меня была даже небольшая библиотека, связанная с искусством. Было раннее развитие, как музыка или литература. В 13 лет у меня было два кумира – Лев Толстой и Бетховен. Школа была уже продолжением моего кредо – я восторгалась Крамским или Врубелем, хотя он в другой стезе. И я жила уже своей жизнью, убеждением, искусством. Мне многое дано было от рождения!
Лида, а как вы начали рисовать?
Я начала рисовать в 12 лет и рисовала без остановки, за год сделала больше ста вещей. Мои родители были просто на верху блаженства. До войны я поступила в среднюю художественную школу, сдала экзамены и должна была начать заниматься. Моя учительница музыки, которая была мне как вторая семья, тоже принимала в этом участие. Еще до революции ее отец был художником, и живопись ей была близка. Но началась война, школа эвакуировалась в Уфу, и меня не отпустили родители. Господь спас, и я в этой школе никогда не училась. Туда по блату брали высокопоставленных деток. Там училась Ира Шевандронова, дочь архитектора, – позже они купили дом в Прилуках. Во время войны здание школы было разрушено. Все военное лето 41-го года мы прожили в деревне и ходили рыть яму. На Москву летели самолеты, и мы узнавали «Юнкерсы» по характерному прерывному гудению. Как только мы слышали, уже знали, что Москву летят бомбить. Мы не ощущали всего ужаса войны, я была совсем еще девчонкой. Мы выходили на улицу и смотрели на трассирующие пули, летящие по небу, и абсолютно ничего не боялись. Конечно, мы ходили в бомбоубежище, когда начиналось: «Граждане, воздушная тревога!» Позже я познакомилась с человеком, который делал эти объявления. Он вел концерты, звали его Николай. Всю войну рисовала, и в холод, и в голод, при свечке, при лампе керосиновой, в шестиградусном холоде, даже при замерзших лужах на полу, я все время продолжала свое дело. Даже маслом начала писать. Замерзшая на полу вода, мороз в комнате, а я сидела и писала. Но я такой, видимо, родилась, во мне этот огонь творческий никогда не угасал.