Идиллия в духе Ватто
Шрифт:
И он гнал ее, гнал, захлебываясь ветром.
Потом он куда-то исчез. Она оглянулась на бегу, еще раз оглянулась, разочарованная, и остановилась.
Его голос долетел сверху. Огромное дерево почти легло над водой, свесившись с низкого обрыва. Он стоял на нем, где-то среди ветвей, и, смеясь, звал ее:
— Ну, иди сюда. Иди же. Нет? Ну тогда я сам.
И легко сбежал по наклонной ветке, по которой забрался туда.
Она бросилась было бежать, но сразу остановилась, увидев перед собой топкое место. Он не дал ей опомниться, подхватил ее на
— Ну, — сказал он.
— Ну, — повторила она.
И вдруг — она увидела — в этих глазах промелькнул испуг, глубокая, безысходная тоска.
— Что с тобой? Задохнулся?
— Подожди минутку, — глухо сказал он. И, помолчав, совсем другим голосом: — Идем к автобусу. Там… лес по другую сторону шоссе. — И, будто оправдываясь, добавил: — Он не такой людный.
Надречная терраса была пустой. За гладью реки, за лугами с монашьими шапками стогов, за синими хвойными лесами полыхал, разливался, пророча ветер, тревожный закат. Жидкий багрянец лился на землю.
И в этом багрянце вставали дымные, насквозь золотые и сверкающие контуры невидимых кремлей.
Девушка взглянула на его лицо, залитое этим неземным светом. И воспоминание впервые в этот день встало перед ней.
…Часовня в далеком городке. Бронзовый ангел, возвышающийся над головами людей. А под ним, прямо на каменных плитах, разложен костер. И отражение, зыбкое, изменчивое, заливает кровью лицо этого ангела, делает его живым, угрожающим.
Из алтаря доносится резкий запах — людей не выпускают уже несколько дней. Люди сидят вокруг догорающего костра, который им позволили разложить. Старая женщина положила руку на голову девочки и добрым, безмерно добрым голосом говорит:
— Мы с тобой долго не увидимся, дочка. Но ты знай, свои быстро найдут тебя. Родина тебя не забудет. Помни, ты из России. Ты — советская.
А потом чьи-то руки, пахнущие жестким солдатским сукном, несут ее, а издалека доносятся голоса: "Мадонна, мадонна". Ее не забыли.
…Догорает закат, освещая лица тревожным, красноватым светом.
"Пожалей меня, сжалься, — хотелась сказать ей, — расплети мои косы. Вот я вся тут, перед тобой".
Но вместо этого она медленно пошла по узким в полумраке аллеям. Он шел за ней, боясь потерять ее в серой мгле.
И только на ступеньках террасы она остановилась возле мраморного льва, наклонилась над ним, глянула искоса на спутника.
— Это ты, — сказала она.
И поцеловала каменную умную морду.
Он стоял возле белеющего во мраке сфинкса.
— А это ты, — сказал он.
И его рука с трепетной нежностью погладила мраморную голову.
Потом они пресекли шоссе и вошли в молодой лес. Холодно светили во мгле белые, как девичьи руки, стволы берез.
Была тишина и покой.
Он видел, что ее глаза с ожиданием смотрят на него. Он чувствовал, что так больше нельзя, что она вызывает его на окончательный разговор.
И он решительно сел на пень.
— Слушай, —
— Не знаю. Но ты будто хотел доказать что-то…
— И не доказал.
— В чем дело? Ты сегодня такой странный. Ты не можешь мне простить прошлого? Но я же…
— Глупость, — сказал он, — ты просто ничего не знаешь. Ты не знаешь, что я — конченый человек. У меня ангина пекторис. И необычно сильная.
— Что это? — спросила она. В самом звучании этих слов послышалось ей что-то угрожающее.
— Это болезнь. Грудная жаба. Она бывает обычно у стариков. Редко-редко у молодых, которые не по силам работали и много перенесли… И мне такая радость. — Он помолчал, потом добавил: — Страшно. И сам гипнотизируешь себя…
— Как это?
— Пока в кармане лекарства — припадки редчайшие. Но стоит забыть их дома и только вспомнить, как страх — и почти всегда припадок… Иногда в комнате не хватает воздуха. Хочется выбить окно. Конечно, это одна секунда, но кажется — века.
— Родной мой, — она опустилась перед ним на колени, — это все я виновата.
— При чем тут ты?
— Но я ведь теперь совсем, совсем не такая.
— Не надо, — сказал он. — Не думай, что я опускаю лапки. Я отчаянно сражаюсь, я очень хочу жить… — Он помолчал. — Я Тольке и другим этого дня в Архангельском не прощу.
— Но ты забываешь, что я с тобой… Я же тебя люблю.
— А я не могу, потому что тоже люблю. И смерть. И ты вдова. И наверняка нездоровые дети…
— Но ведь я тебя люблю.
Она говорила это так, будто хотела переубедить.
— Я должен работать, — сказал он. — Я и так почти загубил жизнь. За два года — если мне их милостиво дадут — я сделаю все, и тогда с легким сердцем… Я не могу потерять еще и это.
Лицо девушки застыло.
— Любимая моя, иначе нельзя. Я ошибся. Не надо было, чтобы ты приходила, не надо Архангельского, аллей, этого дня. Не надо было этого. Но что я мог поделать? Мне хотелось хоть один день, как все, а потом… Я смалодушничал.
— А мы могли бы…
— Нет.
И, будто боясь самого себя, он встал и пошел лесом к автобусной остановке. Он услышал позади — или это ему показалось — слабый окрик.
Потом она догнала его и молча пошла рядом.
Они сидели на скамейке, а мимо них один за другим пролетали грузовики, вырывая из небытия и снова окутывая мраком стволы и листву берез.
"В-ву-у, в-ву-у, в-ву".
Потом пришел автобус. Пустой. И они сели на задние сиденья. Кондуктор подала им билеты, внимательно посмотрела на молодую пару и, передернув, будто с мороза, плечами, села в другом конце машины.
Всю дорогу они ехали молча. Молчание было тяжким. Первой не выдержала она:
— Да говори же ты что-нибудь.
И он стал задавать вопросы, не ожидая ответа:
— Ну, как живешь? Как работаешь?
Этот голос все еще звучал у нее в ушах, когда они стояли на пригородной платформе Ярославского вокзала. Он решил проводить ее.