Идол
Шрифт:
— Ну нет, — покачал головой Редисов. — Проза вообще слабее воздействует на читателя, чем стихи, не тот эффект будет. Да и распространять её сложнее: переписывать дольше, а наизусть не каждый выучит… А если честно, я боюсь. Да. Я, знаете ли, ещё пожить собирался.
Последний аргумент был неоспорим. Действительно, пожить собирались все. Этот непреодолимый барьер и поселил в комнате молчаливое уныние. Только в своих мечтах мы герои, на самом же деле всё куда мелочнее и сложнее. Неужели действительно ничего нельзя сделать? Похоже, ничего. Пусть кто-то
— Но кто же тогда? Кто же? — тихо бормотал Зенкин. — Если у нас не хватает ни смелости, ни мастерства, кто же возьмётся? Кто сможет написать это стихотворение?
— Я напишу, — вдруг сказал Лунев.
Оба приятели с восхищённым изумлением уставились на него, как на нежданное-негаданное чудо.
— Я напишу, — пообещал он.
Но не так-то всё просто. Что бы ни говорила эта балаболка фройляйн Рита, желание что-то сделать ещё не означает, что ты сможешь сделать.
Лунев не привык так. Сколько он помнил, ему ни разу не приходилось писать то, что он осознанно задумал ранее. Ни разу его очередное стихотворение не начиналось с мысли: «А напишу-ка я про то и про это», после чего он бы подбирал слова, чтобы выразить в них идею. Нет, стихи приходили сами: вначале слова, часто непонятные и несвязанные между собой, отрывки чьей-то речи, за ними — значение. И никогда иначе. Сейчас всё должно было быть наоборот.
Лунев, не видя улицы, по которой он шёл, думал. Даже нет — он выискивал. Он знал, что ищет не впустую, ведь были знаки. Было полно знаков, которым он не придал должного значения поначалу, но это не значит, что они исчезли, не оставив адреса, по которому их можно найти. Более того, они все сохранились в его голове: да-да, он всё помнил, нужно только откопать и собрать, кусочек к кусочку.
Как та головоломка из холстов.
Холсты, он всё же сдвинул их тогда… Взгляд… На одно мгновение, но был, вспыхнул, и Лунев его запомнил.
И ещё крылья. Чёрная тень над городом. Высоко вознёсшаяся фигура на фоне ночного неба.
Этого достаточно? Нет. Но, чёрт возьми, хватит, чтобы зацепиться и начать. Розыск двинулся — по чертам, по штришкам. Нелегко найти того, кого не знаешь, в потёмках, но чутью подвластно. Это не сразу, это долго, но конец будет — мы откопаем, обрисуем едва заметные черты и увидим.
Только, конечно, это совсем, совсем не просто. Пока у Лунева было ощущение, что он тыкается в глухую стенку с упорством, которому можно позавидовать, но которое абсолютно ни к чему не приведёт. Оно и понятно: для него писать стихотворение, отталкиваясь от трезвых рассуждений, было всё равно, что руками в толстых рукавицах вращать крошечный кубик-рубик. Тонкие, колеблющиеся слова-образы не задерживались в грубом решете общих фраз и крикливых целей. Диктат одного, тоталитарная система, попрание всех человеческих прав, это неприемлемо… Его поэтическая личность подсказывала, что чутче надо быть. Чут-че. Остановиться и причувствоваться: вход явно с другой стороны.
Парад на площади… Это всего лишь парад. Это мишура, которую специально повесили, чтобы рассмотреть было трудно. Это совсем ничего не значит и так далеко от сути…
«Нет, это проекция, — возразил Лунев. — Красные знамёна, чёрные авто, толпа — сплошная линия людей, без просвета. По всему этому можно восстановить…»
«Если только ты умеешь восстанавливать по проекции от проекции. Ты умеешь?»
«Можно ещё поспорить, что тут проекция и проекция от чего. В любом случае, это штрих, согласен?»
Штрих. Но слишком маленький и слишком сбоку. Даже не портрет — кусочек фона портрета.
«Ещё немножко». Лунев дальше прошёл по бегущей вниз широкой улице, не отдавая отчёта в том, что у него на лице застыла странная злобная улыбка. Так мог улыбаться человек, твёрдо решивший исполнить что-то, независимо от мнения других людей по этому поводу.
Он напишет. В любом случае.
Только почему так тяжело думается? Почему в голову не приходит ни одной мысли, только тяжёлый вязкий кумар, как липкая вата?
А приходилось ли тебе раньше думать над стихами, поэт? Ведь собственные размышления тебе почти не требовались. Надо было ловить на приёмник чужие голоса, проверять: то ли это? Эти слова — действительно те, из другого мира, или помехи связи?
Теперь он сам искал, вторгался туда, где раньше был очень осторожен. Он знал, что хотел написать. Оставалось найти, как. У слов, правда, были другие намерения: они никак не хотели до того, как пришёл Лунев, раздвигая руками ненужные ему теперь лианы странных фраз, и начал искать в потёмках. Поэтому слова в тихом шоке изумились и замолчали.
— Слова, я вам много раз помогал, — сказал он. — Теперь помогите вы мне.
Они не ответили на зов, но Лунев и не думал терять надежды. Они не откажут, — был уверен он. Мы были близки долгие годы, они позволяли мне многое, пускали туда, куда пускают далеко не каждого. Они сильные и они всегда покровительствовали мне. Они не откажут.
Череда улиц и ряды домов сменялись перед Луневым, но он не замечал их. Он знал: за ними скрывается лик идола, — и пытался пробиться к нему, чтобы узнать и сказать: «А, так вот ты какой!» Это означало бы победу, пусть и нелёгкую и за определённую цену.
Пока не получалось. Пока что.
«Тебе надо бы поесть», — сказала себе фройляйн Рита.
«Я не могу», — ответила она.
Желудок сжался мёртвой хваткой, как и всё внутри. С того самого вечера, как стало известно об аресте Кобалевых, судорожное напряжение не отпускало её. Даже дышать было не очень легко, а вот это уже чревато, это уже может закончиться серьёзнее, чем обычная нервотрёпка (да и та больше показушная). Так, надо заканчивать. Успокоиться, в конце концов, и расслабиться: ничего же не случилось. «Вот и умница, улыбнись, тебя ведь не проймёшь всеми этими выходками, скорее сами подавятся, ты только рассмеёшься в ответ».