Идол
Шрифт:
Нет, никто не приехал, чужаки не появились в зале, даже посторонние звуки не проносились по парку. Этого пока не требовалось: богема и так была под наблюдением. Цепкий взгляд уже заключил их в непробиваемую ограду, и там, вверху, где из глубокой синевы неба пробивалась чернота с золотистой луной посредине, над компанией простирались гигантские невидимые крылья.
Тень над городом… Захватит и унесёт… Никто не скроется с места преступления…
Лунев тряхнул головой, отгоняя навязчивый голос. Он никого не прописывал в своей голове, так что не надо тут шептать.
Он
Тень есть. И очень скоро отрицать её станет бессмысленно. Каждый ощутит её присутствие на своей шкуре.
Если праздник ещё длился в вихрях жёлтых и красных листьев… то только потому, что, удерживаясь на грани, они не хотели самостоятельно приближать свой полёт вниз.
Да, они знали, что неизбежное неизбежно. Но ведь это ещё не конец?
Улыбаемся, господа, улыбаемся. Пусть запуганные листья несутся мимо.
Почему уж так казалось, что вместе безопаснее — можно только гадать. Видимо, в молодых людях пробудилась натура стадных травоядных: вместе больше шансов увидеть врага заранее или даже почувствовать его, не дав подойти ближе. И — всё-таки, если ты в стаде, вероятность того, что поймают именно тебя, гораздо меньше.
То есть, они так не думали, конечно (что вы, они ведь культурные молодые люди, гуманисты, им ли сознаваться в подобных подленьких мыслях). Они думали о том, чтобы как можно скорее добраться домой, и о том, что в темноте не очень уютно, потому что плохо видно (не заметишь чего важного… мало ли…)
Фонари и в самом деле ближе к полуночи притухали и давали очень мало света. Их фитилёчки — единственное, что можно было различить. Всё остальное размывалось, сливалось и слегка поддавалось только догадкам и предположениям. Эта темень — только ограда парка — или следящие контролёры, этот хруст — только шелест палой листвы — или тяжёлые шаги по ней? А это отдалённое гудение? Не чёрный ли автомобиль?
— Да вроде бензином не пахнет, — сказал Зенкин, хотя все четверо до этого молчали.
Лунев, Редисов и Бобров удивлённо посмотрели на него (даже, можно сказать, с осуждением, словно он сказал нечто неприличное), но и они принюхались, почти инстинктивно.
Бензином действительно не пахло.
Молодые люди двинулись дальше. Темнота, населённая непонятными звуками и странными мельканиями вдалеке, заставляла их жаться друг к другу, точно подростков, оставшихся на ночь в незнакомом лесу. Было прохладно, даже почти холодно. Октябрьская ночь не считала нужным изображать доброжелательность и гостеприимство.
Стараясь думать, что тени — это только тени, неодушевлённые и безразличные, они шли по неимоверно длинной улице, почти лишённой фонарей. Слева тянулась, кажется, кованая ограда.
Эта боязнь нежданной облавы… Некто великий, постоянно маячащий на заднем плане…
— Что-то мне всё это очень напоминает, — вполголоса проговорил Лунев, так и не решив для себя, обращается он к кому-то другому или нет.
— Кобалевым тоже, — ответил Зенкин. — Они говорили, что Он им кажется похожим на… на кого-то там в прошлом, — он задумался и переглянулся с Редисовым. — Так? Я ничего не путаю? Кажется…
— Они пишут новую поэму, — перебил тот. — Трансисторическую. У них есть задумки, но полностью идея ещё не оформилась, они хотят изобразить авторитарную личность во власти на нескольких исторических витках, потому что, они мне говорили, одна и та же ситуация повторяется из эпохи в эпоху, а значит, это не просто так, это — повод задуматься и понять, почему; очень удачно найден образ, теперь осталось подобрать наиболее подходящий ракурс, чтобы показать его по всем граням, чтобы…
— Вот делать людям больше нечего, — пробормотал Бобров.
— Ты что-то имеешь против Кобалевых? — Редисов резко переменил тон.
— Против них лично ничего. Просто, по-моему, они занимаются глупостями. Все эти их призывы, агитации — кому они нужны?
— Так! — Редисов повысил тон, будто вмиг забыв, что они на тёмной улице и, возможно, не одни. — Напомни-ка мне хоть одно место, где Кобалевы кого-то к чему-то призывали. А?
— Ну, хорошо, не призывали. Но у них всё так политизировано — ужас! Куда ни плюнешь — всюду какие-то тираны, революции, войны… Просто никуда без них!
— Ну так извиняй, милый друг, — Редисов развёл руками, — мы ещё пока живем в государстве, и у этого государства есть история, от неё никуда не денешься. И более того, более того, скажу я тебе, государство по сути своей политизировано насквозь. Так что…
— Но ведь назначение искусства в том и заключается, чтобы не описывать существующую реальность, а преобразовывать её, — возразил Бобров. — Нашу жизнь мы и так наблюдаем каждый день во всех деталях, а кто покажет нам что-то другое, новое, неизведанное? Что уведёт нас в другие миры? Только искусство! Оно не должно быть объективным или точным, оно должно быть… красивым.
— Красивым, — тихо фыркнул Редисов. — Уходите от реальности, господин Бобров, у-хо– ди-те.
— Ухожу! И горжусь этим!
Редисов обвёл быстрым взглядом всю компанию.
— Вот ты, Женька. Что ты думаешь?
— Я? Не знаю. Я… — Зенкин явно не ожидал, что к нему обратятся. — Мне очень нравится, как пишут Кобалевы. Я и сам бы так хотел, но не умею.
— Нравится, говоришь? — почти взвизгнул Бобров. — Ты же говорил, что тебе нравятся мои рассказы!
— Говорил… твои рассказы? Д-да, говорил, — запнулся Зенкин. Вероятно, он говорил то же самое очень многим, из которых не всех бы и вспомнил. — Нет, Клав, ты классно пишешь! Но Кобалевы, они, ну… вне конкуренции, что ли…
— Ну, знаете ли, — Бобров отвернулся было от них, но пялиться в мутную темноту оказалось малопривлекательным, и он развернулся обратно к спутникам.
— Лунев, послушай! — вдруг выпалил он. — Ты же, говорят, гений. Так поведай же нам, как ты считаешь. Искусство — для искусства или для чего?