Иду над океаном
Шрифт:
— Здравствуйте, — негромко сказал Меньшенин.
Не отрываясь от своего дела, мужчина сначала молча кивнул, потом обратил к вошедшему свое лицо — темное от загара, скуластое, курносое, очень мужское.
— Я из клиники по поводу вашего сына. Коля — ваш сын?
Старшина смотрел на профессора так, что профессор понял: надежды у них на что-нибудь хорошее уже давно нет. И его визит уже воспринят как известие о гибели сына.
— Нет, — сухо от неловкости и злости на себя сказал Меньшенин. — Коля жив. Я приехал поговорить. Моя фамилия
— Я узнал вас, товарищ профессор, — тихо сказал старшина. — Я видел вас в госпитале. Позавчера.
— Тем лучше. Я приехал затем, чтобы сказать вам. Я хочу прооперировать вашего сына. Давайте подождем вашу жену.
Профессор не снимал плаща, а старшина стоял перед ним, опустив тяжелые и слишком большие для его фигуры и для его лица руки. Он был босиком и неловко шевелил пальцами ног.
Меньшенин подвинул табуретку и сел.
— Вера, — негромко позвал старшина. — Вера, тебя здесь ждут.
Через несколько мгновений вышла женщина, тоже маленькая и тихая, в халатике, гладко зачесанная, с бледным, невыразительным лицом, и, только увидев ее глаза, профессор понял, что Коля похож на мать — те же огромные, спокойные голубые глаза.
— Вы должны понять меня правильно, — сказал Меньшенин, глядя на нее. — Вы оба. А в общем, — он сделал паузу и нахмурился, — понимайте как хотите. Здесь никто, кроме меня, не сможет сделать эту операцию. Я один могу ее сделать. Но уже слишком поздно — один шанс из ста.
Меньшенин смутно понимал, что он жесток сейчас, но и ему было тяжело, и он знал, что решается судьба человека. Он помолчал.
— Но если не оперировать, у вашего сына нет и этого шанса. Его сердце в панцире. Оно едва качает кровь. Без операции он умрет. Смерть эта — мучительная и долгая. Собственно, последние два года он умирает… — Он помолчал. — А два года назад и я бы еще не смог оперировать его…
Меньшенин сказал все, что хотел. Они долго молчали. Он подождал еще немного и поднялся.
— Это нелегкий вопрос, — сказал он. — Я буду ждать вашего ответа. Но времени мало и у вас и у меня. Позвоните в госпиталь. Или приезжайте.
— Нет, — сказал отец. — Простите, еще одну минуту… Вера, что же ты молчишь, Вера? Мы столько говорили об этом с тобой. Вы знаете, — заговорил отец, обращая лицо к Меньшенину и смотря ему прямо в глаза своими неулыбчивыми глазами. — Мы затем и приезжали, чтобы вас просить. Но потом подумали — слишком много у вас работы. И подумали с ней еще, что если нужно, вы и сами будете делать операцию.
Меньшенин ждал, что скажет женщина. Та словно опомнилась. Она поднесла тонкие пальцы к вискам, тенью прошла мимо профессора к столу и опустилась на то место, где он только что сидел, и беззвучно заплакала. Старшина протянул было руку, чтобы дотронуться до нее, но не дотронулся.
— Вера, — тихо позвал он. — Ну что ж ты, Вера…
— Да, да, конечно, — сквозь слезы проговорила она. — Мы давно… Не обращайте внимания. Просто…
— Хорошо… — тихо сказал Меньшенин. — Я ничего не обещаю. Но это единственный шанс, если только он вообще есть.
Дома Марию Сергеевну ждала записка от Ольги. Поля была в слезах и прятала мокрое лицо. Наташа встретила ее замкнуто и молчала, а по ее глазам — острым, напряженным — Мария Сергеевна поняла, что младшая ждет от нее чего-то важного, может быть, объяснения, или ждет, что она будет обвинять Ольгу. Но Мария Сергеевна молчала. У нее не было сил и желания говорить об этом, и она испытывала сейчас только чувство какой-то скорбной пустоты.
— Отец не звонил? — спросила она, выдержав взгляд Наташи.
— Нет.
Потом она ужинала в пустой столовой, в полумраке: верхнего света не зажигала, а Наташка сидела на другом конце стола. Она помешивала ложечкой компот. И на ней был лишь тонкий легкий халатик, едва застегнутый на груди. Гордая и тонкая красота намечалась в Наташе. Смуглая от солнца и от природы, — Волков сам был смугл с головы до пят, — она держала голову прямо, даже подчеркнуто прямо. Мария Сергеевна видела ее в профиль. Еще по-девчоночьи острый, он отчетливо рисовался на фоне светлых панелей в столовой.
Мария Сергеевна не отдавала себе отчета, почему видит дочь так, как не видела еще никогда. Глаза Натальи сейчас были опущены, и сидела она прямо, развернув худенькие и прелестные в своей худобе плечи. И было видно, что сидеть так девочке удобно и она совершенно не напряжена. И линия лба, переходящая с едва уловимым изгибом от переносицы к тонкому ровному носу и далее ко рту, была чиста и точна. И Мария Сергеевна понимала, что это она сама дала ей все это. Пышные, легкие, едва тронутые рыжиной, но все-таки темные волосы были небрежно и в то же время сознательно уложены на затылке и открывали шею, и на шее светились от низкого света короткие завитки.
Мария Сергеевна перестала даже есть. Наташа почувствовала на себе взгляд матери, и на ее неподвижном лице как-то особенно разошлись прямые отцовские брови и встрепенулись веки.
— Ты считаешь, Наташа, что я должна тебе объяснить то, что произошло с нами? — тихо спросила Мария Сергеевна. Подождав немного, добавила: — Я не знаю, как тебе это объяснить… — И вдруг со всей неожиданной для себя ясностью Мария Сергеевна поняла, что у нее нет сил обвинять Ольгу в чем-то, ни сил, ни прав. Где-то глубоко-глубоко промелькнуло воспоминание о своей молодости, даже и не воспоминание, а ощущение себя молодой: увидела она себя в окружении товарищей Волкова сразу после войны, когда откровенно сознавала свою неполноценность среди них — умных, всезнающих. Волков жил рядом, а она, думая, что живет с ним одной жизнью, на самом деле жила отдельно. И не тяга к знаниям, не интерес к хирургии, хотя он у нее был всегда, влекли ее тогда по жизни, а стремление стать с ним вровень.