Иду над океаном
Шрифт:
«Вот бы Наташку сюда привести», — подумала она. Она представила себе, как смешно выглядела бы Наташкина гимнастическая спесь в этом зале, где никто не претендовал на всеобщее внимание и растворялся среди остальных.
Сколько бы лет ни разделяло тебя с родным человеком, если он действительно родной тебе, встретишь его и узнаешь. Узнаешь, как бы ни изменило его время. У центрального входа в университет под сумрачными, хотя и высокими мраморными сводами стоял человек. Он был один в этот час и стоял неподвижно, в плаще и с непокрытой седой головой. И Светлана узнала — отец. Она остановилась, не доходя несколько десятков шагов, на таком расстоянии, что нельзя было еще видеть черт лица его. И она узнавала в подтянутом, сухом мужчине
Третьего дня, когда позвонил он, Светлана подумала, что ее мама и бабушка знают дни, когда он бывает в Москве, и бдительно несут службу возле телефона, если Светлана дома. И чем глубже пыталась она разобраться в этом, тем неопровержимее казался ей вывод — да, так оно и есть. И это удивило и расстроило ее и впервые заставило подумать о бабушке с неприязнью.
Оказалось, что отец неожиданно попал в Москву на несколько дней. И им надо увидеться, впервые увидеться за десять лет, одним — без мамы и бабушки.
А теперь он стоял почти рядом — тревожащий, неожиданно нужный, необходимый, горький. Она медленно пошла к нему через вестибюль, а он стоял, прислонясь спиной к колонне, и ждал.
— Здравствуй, — сказала она первая тихим, почти бесцветным голосом, глядя прямо в его пожилое, но крепкое, словно чеканное лицо. Она себе и представляла его таким.
— Здравствуй, Светлана, — ответил он просто и твердо. И только на мгновение его глаза встретили ее взгляд, подержали его, словно пообещав что-то, что должно произойти сегодня. — Ты уже освободилась?
— Да, я свободна.
— Это хорошо. Идем. — Так же, не вынимая рук из карманов плата, он двинулся к выходу и там пропустил вперед ее и вышел следом.
— Я здесь совершенно непредвиденно. Понимаешь, приехали канадцы, мерзлотники. И потребовалась консультация…
Он говорил на ходу, не поворачиваясь к ней, говорил ровно и спокойно, точно вчера или даже сегодня утром они виделись и этот разговор — просто продолжение их жизни, их прежних отношений. Оценить всего этого Светлана не могла. И не умела. Тугой, точно резиновый комок стоял в горле, мешал ей дышать, и она сама ощущала, как бледность заливает ее щеки. Она знала только одно — это начало того главного разговора, без которого им больше нельзя. Но она не знала да и не могла знать, что канадцы приехали несколько дней тому назад и все консультации и справки он уже сделал, послал в коллегию министерства обстоятельный доклад. И что пришел он сюда тоже повинуясь сознанию, что больше молчать ему уже невозможно, невозможно говорить с нею по телефону только урывками. Почему это произошло не вчера, не год, не три года назад, — они оба не смогли бы ответить. Но именно сейчас, в эти дни, нахлынуло на него чувство тоски, вины, сожаления, даже горя. И дочь представала перед его мысленным взором маленькой девочкой с двумя косичками, она виделась ему тонконогим несмышленышем. Ему вспомнилось, как однажды, после его ссоры с женой, Светка расшалилась, разбаловалась, повисла у него на шее, закапризничала. И сейчас, спустя десять лет, он понял, как тревожны были тогда ее глаза, сколько в них было преданности, страха, предчувствия, словно принадлежали эти глаза не семилетнему ребенку, а взрослой, умудренной жизнью женщине. И сердце его оплеснуло горячим. И оттуда, из ее детства, ее глаза погнали его через всю страну от Усть-Неры до Ленинграда, а потом сюда, в Москву.
Он прилетел три дня назад, но не мог еще видеть ее, не хватало сил. А он должен был взвесить свою вину и решить, что должно быть дальше, потому что по-прежнему продолжаться эти их отношения больше не могли.
И он говорил. Рассказывал, что делал в Усть-Нере, как летел, зная, что дочь плохо понимает
Потом он вдруг остановился, резко, решительно взял ее за руку повыше локтя сильной сухой рукой и сказал, и глаза его при этом заблестели лихорадочно, как у больного:
— Поедем к маме. К моей маме. Ты ведь у нее не бывала последние несколько лет. Поедем.
Шел мелкий дождь, было пасмурно, проспект блестел от воды. И что-то во всем этом будило в нем воспоминания о Барышеве, не угасавшие ни на минуту после того, как он уехал. Она словно повзрослела за эти дни и даже сейчас чувствовала, как взрослеет. Все это — Барышев, отец, то, что приоткрылось ей в ее собственном доме, — было очень взрослым. Прежде все ее открытия и раздумья были словно производными от чьих-то открытий и решений. И жизнь ее катилась по накатанным уже рельсам, а сейчас она словно шла по неизведанному, и даже знакомый до малейших черт город не казался ей сейчас таким знакомым.
Бабушка жила в Никоновском переулке. Светлана смутно вспоминала зеленый дом, деревянные, чисто промытые, некрашеные ступеньки, ведущие куда-то вниз. И окончательно вспомнила все и приготовилась увидеть тихую, светлую, сухую, как былинка, старушку, когда шагнула в запах полыни и снега, который никогда не выветривался здесь.
Старушка целовала сухими тонкими губами морщинистый лоб ее отца, не замечая еще Светланы, они, наверно, тоже давно не виделись, но встретились привычно и спокойно. Светясь, словно она была прозрачная, бабушка вдруг увидела Светлану, за толстыми стеклами очков ее глаза были неестественно темными и большими. Она подошла ближе и посмотрела на нее снизу, придерживая копчиками пальцев очки возле дужки, и узнала наконец.
— Го-с-с-поди, Светлана?! Света же! — Она растерянно оглянулась на Светланиного отца, словно искала подтверждения какой-то своей догадке, готова была к большой радости, но не решалась на эту радость.
Она встретила взгляд сына. И тот, грустно улыбнувшись, отрицательно покачал головой. И бабушка поняла, что все у них осталось по-прежнему, ничего пока у них не изменилось.
Она всплеснула руками, засуетилась, захлопотала, заходила по комнате, помогая слабыми, но цепкими руками Светлане снять плащ, косынку. И все повторяла и повторяла: «Ах ты, го-с-с-поди! До чего же выросла…» Потом остановилась, точно нашла самое важное, что нужно сейчас сделать, и сказала торжественно и светло, подняв палец кверху:
— А я вас, милые мои, блинами… Блинами сейчас… И тесто же у меня… Словно чуяла. Ей-богу, словно чуяла. Я тебя, Коленька, последнюю неделю плохо во сне видела. Почти каждый раз одно и то же: река такая широкая-широкая, как Волга наша, и лошади в ней — все плывут, плывут. Много лошадей. А ты на том берегу стоишь маленький-маленький. И дождь идет… Марфа Петровна говорит: никак, прибудет твой Коленька не в срок, раньше, да и с неожиданностью. Вот и неожиданность. Слава тебе господи… Да как же это вы сошлись, хорошие мои?
Бабушка осеклась, сказав последние слова. Замолчала. И Светлана, чуть улыбнувшись, сказала тихо:
— А он ко мне в университет пришел…
Бабушка хотела что-то сказать, но вдруг махнула сухонькой ручкой и ушла, быстро-быстро ушла на кухню плакать. Отец не пошевелился. Потом он достал папиросы и закурил, затянувшись так, словно не курил очень давно.
— Да… — вдруг тихо протянул он. — Вот так… — Это он сказал про себя.
Удивительно русским было все в этом доме — тишина, и чистота выскобленных полов, и половички простенькие, нитяные, с поблекшими, захоженными и, видимо, давними-давними петухами морковного уже цвета по краям, и занавески на маленьких, полуподвальных окнах, и зеркало — старинное, хорошее, тяжелого стекла с мягким свинцовым отливом по углам в темной оправе, и кровать с лоскутным одеялом, и лежанка возле печки, по виду удобная, обжитая какая-то, и множество фотографий под одним стеклом на самом видном месте. От отца здесь оставались две полочки с книгами, у которых уже выцвели корешки и переплеты, и круглая стеклянная чернильница-непроливашка, и стол, невысокий, но крепкий. Там, видимо, занимался отец, когда еще студентом был.