Иду над океаном
Шрифт:
Никто не обещал ее взять. Она просто знала, что такая машина сегодня идет. И за шесть лет жизни на Севере, жизни среди пилотов и механиков, стрелков и радистов, она привыкла обходиться своими силами. Курашева уже догадалась, что Волкова — жена заместителя командующего. Но даже у нее ей не хотелось ничего просить. Приедет на аэродром за час до отлета, найдет экипаж, и они ее возьмут. Ребята возьмут.
Скворцов вызвал машину.
Марии Сергеевне хотелось смотреть и смотреть на эту женщину, но это было неудобно, и ни за что на свете она не отпустила бы ее сейчас. И дело было вовсе не в Волкове. Теперь уже не в Волкове.
— Пойдемте, пойдемте, —
Они вышли, но возле двенадцатой палаты Курашева остановилась. Скворцов провожал их, и он открыл дверь. На ближней к выходу кровати у стены лежал громадный, заросший густой щетиной человек. Он лежал так, точно придавлен был неимоверной тяжестью, даже пот выступил у него на висках.
Курашева постояла несколько мгновений над мужем и пошла не оглядываясь. А Мария Сергеевна почему-то оглянулась и посмотрела на Курашева еще раз и подумала, что никогда не забудет его лица.
Вдруг и Курашева, и ее муж сделались ей такими родными, необходимыми людьми, что странно было, как это она могла прожить столько лет после войны и не знать этих людей, не встретить их ни разу, не заметить в толпе, не заговорить, словно их не было вовсе.
Когда-то, в штурмовой дивизии, она знала и запоминала всех: и сержантов, и майоров, и командиров, которые за последний год войны сменялись по нескольку раз. Последнего она сопровождала во фронтовой дом отдыха. А потом уже не знала никого.
Мария Сергеевна и в машине не выпускала из руки холодных жестких пальцев Курашевой. Когда подъехали к воротам, Мария Сергеевна ждала, что Курашева спросит: «Вы что — здесь живете?» Но Курашева ничего не спросила — то ли думала все еще о своем, то ли давно догадалась, к кому она едет.
Мария Сергеевна провела Курашеву наверх, а сама побежала вниз, на кухню. Ей почти незнакомо было это хозяйство, она не знала, где что лежит, где соль, где масло и есть ли что-нибудь такое, из чего можно было приготовить еду. Вошла Поля, встала у порога, сложив руки под грудью, грустно смотрела, как Мария Сергеевна суетится, суется в шкафчики и банки. Потом сказала:
— Господи, да кто же это пожаловал? Родня, никак?
— Нет-нет, Поля, ради бога.
— Я бы подала. Наверх, что ли? — спросила Поля.
Мария Сергеевна растерянно поставила банку с яйцами на стол.
Некоторое время понадобилось Марии Сергеевне, чтобы прийти в себя. И поднялась наверх она уже вполне собранная и грустная, с какою-то тишиной внутри. Курашева стояла перед книжным стеллажом, держа руки в карманах.
— Вы врач? — спросила она. — Я только что догадалась.
— Да, врач… Знаете, давайте теперь знакомиться. — Мария Сергеевна сделала ударение на слово «теперь». И первая назвала себя: — Мария Сергеевна, а лучше — Маша. Зовите меня так, если вам удобно.
И впервые за эти полтора-два часа Курашева вдруг улыбнулась сухо и сдержанно, и в ее светлых глазах что-то потеплело и отошло.
— А меня Стешкой зовут. Отец у нас волжанин был. Всех так поназывал: Стешка — это я, младшая, брат — Федор, брат — Егор.
Мария Сергеевна так отчетливо пыталась представить себе лётный городок под просторным северным небом, полковника Поплавского, но видела его таким, каким был ее последний командир дивизии — тот самый, из-за которого она познакомилась с Волковым и с которым действительно в последний раз чувствовала себя так, как должен был себя чувствовать солдат с командиром своим, с настоящим, в котором даже слабость мила. Она несправедлива была к себе, но ей теперь казалось, что никогда всерьез
— Если ты, Стеша, можешь еще остаться, — сказала она, — останься. Я тебя возьму с собой в клинику. У нас завтра операционный день. Я тебе постараюсь все показать. И я очень рада буду, если ты останешься. Но если не можешь, то тогда я позвоню насчет места в самолете для тебя.
— Я не могу остаться, — ответила Курашева. Она не называла Марию Сергеевну по имени. «Маша» — не получалось, а «Мария Сергеевна» — не подходило. — Доктор прав, пора мне, — добавила она. — Там Сережка с Женькой. У соседки. — Помолчала, катая пальцем что-то на столике перед собой, и еще раз сказала: — Пора.
Мария Сергеевна вес же позвонила Артемьеву. Звонила снизу из гостиной. Артемьев сказал, что он знает о Курашевой и знает, что она у нее. И еще он сказал:
— Командир и экипаж предупреждены. Машина уйдет в восемнадцать сорок. Я сейчас приеду к вам, если позволите.
А приехал он не сразу. Около пяти часов. Грузный, потеющий, в генеральской мягкой тужурке и почти бесформенных сапогах, потому что у него болели ноги и ни одни стандартные сапоги не лезли на его распухшие от тромбофлебита икры. Или он сразу почувствовал атмосферу простоты и абсолютного доверия, установившегося между женщинами, или в силу того, что сам всегда был доверчив и прост, — он сразу же вошел в разговор, и уже через минуту казалось, что он был здесь с самого начала.
В половине шестого он посмотрел на часы и сказал:
— Ну, женщины, пора. Значит, ваш истребитель спит. Я распорядился, чтобы позвонили, как он проснется. Значит, спит, а нам пора. Маша, вы поедете с нами? Мне тоже там надо кое-кого увидеть.
Выходя к машине, они столкнулись с Натальей.
— Мама, — позвала она. — Я только что видела Ольгу. Я ходила к ней.
— Ольгу?
— Да, когда ты вернешься, я тебе все расскажу.
В машине Мария Сергеевна сказала Курашевой:
— Это моя младшая дочь. Ей семнадцать. А старшая ушла…
Курашева повернулась к Марии Сергеевне, внимательно посмотрела на нее, но ничего не сказала.
Мария Сергеевна имела много знакомых, товарищей. Со всеми у нее установились ровные, без особенных всплесков, но и без осложнений отношения. За воскресенье она успевала соскучиться по товарищам, по клинике. На работу шла с удовольствием и с таким чувством, которое невозможно было назвать — ей было легко и просто. Ни разу никогда за последние пятнадцать лет она не вспылила и не обиделась и не обидела никого — так, по крайней мере, она считала про себя. Даже младший медперсонал никогда не слышал от нее резкого слова. Одни, правда, ей нравились больше, другие меньше. Профессор Арефьев, например, не вызывал у нее суеверного поклонения, страха или чего-то особенного. Она, отдавая ему должное, видела и его чуть заметное тщеславие, и его зависимость от обстоятельств, совершенно не имеющих отношения к медицине. Понимала трудности, с которыми жил в медицине Минин, и понимала, что Арефьев придерживает его, не то чтобы не дает ему работать, а именно придерживает, потому что Минин абсолютно надежный врач и будет таким до конца своих дней, а большего он от него и не хотел. Арефьев мог считать себя спокойным, оставляя клинику, он был уверен, что замкнутый, словно застегнутый, Минин ничего не припрячет из того, что знает и что умеет. Но он и упасть ему не давал.